Изменить размер шрифта - +
С ним нужно было проявлять терпение, тут слегка уступил, там слегка урезонил, оставил ему пространство для маневра, чтобы он выпустил пар, потому что пар, газ и дым в нем скапливались в изобилии. Зейнаб, официантка, тоже из Туниса и тоже с тем еще темпераментом, особенно в отношении клиентов, которые скупились на чаевые, или просили слишком часто наполнять им посуду заново, или требовали от скудного местного меню разнообразия за пределами того, что она в состоянии была упомнить, превращалась в саму любезность, когда видела, что он затевает очередную свару с очередным завсегдатаем. «Oui, mon trésor, oui, mon ange, да, мое сокровище, да, мой ангел», – нашептывала она снова и снова, будто приглаживая загривок ощетинившегося кота, только что увидевшего злую собаку. Когда на него находил такой стих, спорить с ним было бессмысленно, оставалось только увещевать и любезничать. «Я понимаю, что ты чувствуешь, прекрасно понимаю, – твердил я, пока не наступал момент, когда уже можно было воззвать к разуму. – Но с чего ты взял, что он имеет в виду то, что говорит?» – нашептывал я. «Знаю, и точка, оке?» «Окей», которое он произносил так: «Оке», означало: «Спор окончен. Больше ни слова. Врубился?» Я не всегда знал, как его укротить. С помощью своего «оке» он порой пресекал то, что могло закончиться потасовкой между нами. «Почему ты так уверен?» – нашептывал я, пытаясь все-таки донести до него свою мысль и показать, что мы-то с ним точно не станем препираться, а одновременно подталкивая его к тому, чтобы взглянуть на вопрос (как это называют во всем остальном мире) «с другой точки зрения» – понятие ему решительно чуждое. В его мире не было, да и не могло быть другой точки зрения. Если нам не удавалось прийти к консенсусу, он отворачивался и говорил: «Брось ты это дело, я сказал». Молчание. Он уходил заказывать пятую чашку кофе. «Брось. Я. Сказал», – повторял он снова.

Дабы подчеркнуть молчание, которое уронил между нами подобно гире, он тихонько брал стоявшую перед ним пустую чашку, извлекал оттуда ложку – ее он всегда оставлял внутри, пока пил кофе, – и аккуратным, просчитанным движением опускал на блюдечко, как бы расставляя все по ранжиру и привнося порядок в свою жизнь. Тем самым он будто бы говорил: «Я пытаюсь взять себя в руки. Не следовало тебе говорить то, что ты сказал». А через миг опять сыпал смехом и шутками. Значит, в кафе вошла женщина.

В кафе «Алжир» Калаж всегда садился на одно и то же место. За центральный столик – не только чтобы его видели, но и чтобы и самому наблюдать, кто входит, а кто выходит. Ему нравилось внутри, он никогда не устраивался снаружи и, как почти все уроженцы Средиземноморья, предпочитал тень солнцу. «Вот тут у нас Калашников занимает позицию, целится и стреляет», – пояснял Муму, который, как и Калаж, был водителем такси и любил его поддразнивать: алжирцы и тунисцы вообще любят подначивать друг друга, пока эти издевки не опустятся до полномасштабной словесной перепалки – а это происходит неизменно, если один, или другой, или оба взбесятся. «Он либо сидит здесь со своим “калашом” между ног и выжидает, пока ты сделаешь неверное движение, и тогда он тебя выкурит, выдворит, а потом, когда ты этого уж вовсе не ждешь, заморочит до полусмерти жалобами на своих женщин, свою визу, свои зубы, свою астму, свою монашескую келью на Арлингтон-стрит, где квартирная хозяйка не позволяет ему приводить женщин наверх, потому что они у него кричат, – я что-то пропустил? “Калашников” с безотказным ночным прицелом. Скажи, куда стрелять, – и он выстрелит». Скандалы между ними разгорались легендарные, эпические, оперные. «У меня глаза как у рыси, память как у слона, чутье как у волка…» – «…и мозги как у тапира», – присовокупляла его алжирская Немезида.

Быстрый переход