Он был испанец, и вокруг него, словно флюгер вокруг железного прута, вращались традиции и устои Старого Мира.
Он был кем-то вроде управляющего. Он взял на себя ответственность так, как кто-нибудь другой подобрал бы на улице мокнущий под дождем пиджак, решив, что он вполне подходящего размера, и если его высушить, пиджак будет смотреться вполне по моде.
На следующий день после того, как я поселился на чердаке, старик явился ко мне и сказал, что сходит с ума от шума. Он сказал, чтобы я немедленно собирал вещи и проваливал. Он сказал, что когда сдавал мне чердак, то понятия не имел, что у меня окажутся такие тяжелые ноги. Он посмотрел на мои ноги и сказал:
— Они слишком тяжелые. Им здесь не место.
Когда я снимал у старого пердуна чердак, я сам об этом не подозревал. Чердак, по всей видимости, пустовал уже несколько лет. Все эти годы там стояла тишина, и старик, наверное, думал, что над ним находится пасторальный луг, где ветерок нежно обдувает головки полевых цветов, у ручья растут деревья и порхают птички.
Пришлось подкупить его слух фонограммой Моцарта — что-то с пастушьим рожком — и это подействовало.
— Я люблю Моцарта, — сказал он, мгновенно облегчив мне жизнь.
Он улыбался под музыку, а я чувствовал, как мои ноги становятся все легче и легче. Я тоже улыбался. Я теперь весил чуть больше семнадцати фунтов и танцевал, словно гигантский одуванчик у него на лугу.
Через неделю после Моцарта старик отправился в Испанию в отпуск. Он сказал, что уезжает всего на три месяца, но мои ноги не должны прекращать свое движение к тишине. Он сказал, что у него есть способ все узнать, и что физическое отсутствие тому не помеха. Это прозвучало весьма загадочно.
Но отпуск оказался дольше, чем он планировал, потому что, возвращаясь в Нью-Йорк, он умер. Он умер на площадке трапа, в двух шагах от Америки. Он не смог до нее добраться. Смогла шляпа. Она слетела с его головы, покатилась по трапу и плюхнулась в Америку.
Бедняга. У него не выдержало сердце, хотя по тому, как это описывал дантист-китаец, можно было решить, что виноваты зубы.
Несмотря на то, что до физического присутствия Ли Меллона оставалось еще несколько месяцев, его сан-францисская штаб-квартира находилась в полной готовности. Вещи старика вынесли, и комната стояла пустой.
На втором этаже было еще две комнаты. Одну из них занимала секретарша с Монтгомери-стрит. Она уходила из дому рано утром, и возвращалась поздно вечером. По выходным дням ее тоже невозможно было застать.
Я предполагал, что она была актрисой какой-нибудь маленькой труппы, и все свободное время тратила на репетиции и представления. Можно было предположить и что-нибудь другое — все равно никто не смог бы проверить. У нее были длинные ноги, как у настоящей инженю, поэтому я до сих пор думаю, что она была актрисой.
Мы пользовались одним туалетом на втором этаже, но за все то время, что я прожил в доме, ни разу с нею не столкнулись.
В другой комнате на втором этаже жил человек, который всегда говорил по утрам «здравствуйте», а по вечерам «спокойной ночи». Очень любезно с его стороны. Однажды в феврале он спустился на общую кухню и стал жарить индюшку.
Он потратил несколько часов на приготовление этого грандиозного блюда, постоянно поливая птицу жиром. В дело пошли каштаны и грибы. Завершив процедуру, он унес индюшку к себе наверх и никогда больше не появлялся на кухне.
Вскоре после этого, кажется, во вторник, он перестал говорить «здравствуйте» по утрам и «спокойной ночи» по вечерам.
На первом этаже в передней части дома располагалась еще одна комната. Окна в ней выходили на улицу, поэтому шторы всегда были опущены. В комнате жила старуха. Ей было восемьдесят четыре года, и она вполне комфортно существовала на правительственную пенсию, то есть на тридцать пять центов в месяц. |