А джинсы его не поддаются описанию: такие они были линялые, всё в заклепках, «молниях», сзади ярлык с крокодилом золотого цвета и надписью на иностранном языке. Ноги были украшены ярко-желтыми сапожками на высоких каблуках. Роста он был чуть ниже среднего, но столько он накопил в себе высокомерия, наглости, что казался почти высоким.
Шёл он рядом с мамой, которая облачилась тоже во всё яркое и импортное, и вся была в драгоценностях.
Вовик пропустил их мимо и поплёлся следом, машинально прислушиваясь к довольно громкому разговору. А Робки-Пробкина мама втолковывала сыну (у Вовика, ему показалось, даже уши вытянулись, чтобы лучше слышать) следующее:
— Вероника — прекрасная девочка. Я в жизни такой воспитанной девочки не встречала.
— Да ну тебя, — вяло оборвал Робертина.
И Вовик отстал, и вслух произнес:
— Два-два…
Больше с ним за вчерашний день ничего не случилось, весь он (день то есть) был посвящен по возможности глубоким раздумьям и довольно жестоким переживаниям по поводу, конечно, воспитанной девочки Вероники. Счёт два-два был утешительней, чем один-два, но никак не мог удовлетворить Вовика.
Ещё два события из вчерашнего дня осталось вспомнить, уважаемые читатели: одно — довольно печальное, другое — весьма смешное.
Перед самым сном, уже подходя к кровати, Иван Варфоломеевич вдруг что-то неясно вспомнил, присел, сидел и мучился, потому что воспоминание тревожило его, но не прояснялось. Для самоуспокоения он решил, что его беспокоит только что возникшая, но ещё туманная мысль, имеющая отношение к эликсиру грандиозус каоборотус. Нет, никакой такой мысли обнаружить не удалось. Тогда, может быть, воспоминание? Да-да, что-то вроде этого. Но о чем? О ком? А мысль-воспоминание вдруг вызвала неприятное ощущение, даже с оттенком брезгливости, чуть ли не ненависти, перемешанной с острой тревогой.
Иван Варфоломеевич решил, что, если сидя не может разобраться в этом странном ощущении, надо встать. Он машинально пошёл к чемодану, с которым вернулся из-за границы и которого ещё не раскрывал.
Сейчас ему почему-то вдруг захотелось открыть чемодан, однако он испугался этого простого желания.
??????????????????????
Но деваться было некуда, его так и тянуло к чемодану. Иван Варфоломеевич щелкнул замком, откинул крышку и… бессильно опустился, почти рухнул на пол…
Сверху, на вещах, в беспорядке засунутых в чемодан, лежал галстук Сержа — белый, в маленьких фашистских свастичках.
Долго полулежал или полусидел, прислонившись к стене, на полу Иван Варфоломеевич, казалось, ни о чём не думая, только чувствуя боль в сердце… надо принять лекарство… надо принять лекарство… а боль всё возрастала и возрастала… надо принять лекарство… стучало в висках… Силы уже оставляли его, в глазах темнело… Он на четвереньках еле-еле добрался до тумбочки, уже на ощупь нашёл лекарство, положил его под язык… Очнулся (или проснулся?) он на полу от холода, сел, недоуменно оглянулся вокруг, взгляд его упал на закрытый чемодан.
Иван Варфоломеевич резко сел, потом вскочил, бросился к чемодану, щелкнул замком и облегченно вздохнул: никакого галстука не было! Он тщательно перебрал содержимое, ещё раз и ещё облегченнее вздохнул, лег в постель и выключил свет.
Хотел Иван Варфоломеевич закрыть глаза, а они не закрывались. Да-да, в отеле он взял галстук Сержа из мусорной корзины и положил в ящик письменного стола. Да, да, да, так оно и было. А когда он положил (или не положил?) галстук в чемодан, Иван Варфоломеевич не помнил. Собираться в аэропорт он стал в последний момент, когда за ним уже зашёл Серёжа, а Иван Варфоломеевич торопливо записывал варианты формул составных частей эликсира грандиозус наоборотус в блокнот. Не мог же он при Серёже достать фашистский галстук из ящика письменного стола и зачем-то положить в чемодан?!
А глаза всё-таки не слушались Ивана Варфоломеевича и никак не хотели закрываться. |