Конечно, Стефани тоже было опытна. Какою ей было со всеми теми мужчинами? С жалостью, доставлявшей странное удовлетворение, он думал о ней как о жертве. Неудивительно, что она была молчалива. Когда он размышлял о ней, чем теперь занимался почти постоянно, его охватывала жаркая волна сострадания, желания не отпускать ее от себя, защищать, оберегать. Когда он сказал ей с такой искренностью: «Нет никакой веской причины, по которой вы не можете познакомиться с моей матерью», то почувствовал, что их отношения необъяснимо изменились, как если бы все неощутимо поднялись на иную высоту. Нет, он не воспользовался ее зависимым положением. Он правильно делал, что не торопился навещать ее, что серьезно раздумывал прежде, что пытался быть достойным своей основной ответственности. Он выдержал испытание, и это сделало его сильней, решительней, свободней для осуществления своего следующего дела жизни. Он был глубоко благодарен Стефани. Радостно, неопасно одержим ею. Пока что не влюблен по-настоящему, но некое чистое чувство испытывал, и это было новым для него.
Время, проведенное с ней в постели, было замечательным. Она была с ним странно неловкой, и это тронуло его сердце. Возможно, проститутка, не привыкшая к нежности, ощущает неловкость в такой момент? Прежде это ему не приходило в голову. Было интересно, как все происходило у них с Сэнди; поначалу одна мысль об этом приводила в ужас. Но странно, ему казалось, что его долг — знать это, положив себе ничему не поражаться, и постепенно это тоже преобразилось для него в нечто иное под воздействием силы преображения, исходившей от этой женщины. Генри стал мягче, смирился. Он жалел ее и жалел Сэнди. Понимал, что они — и он с ними — все жертвы, все — пешки в жестокой игре судьбы. И эта мысль очень утешила его.
Не в самую последнюю очередь Генри был доволен собой, как он, словно по наитию, просто и без всяких предисловий повел женщину в спальню. Когда он раздевал ее, она трепетала в его руках, глядя на него с выражением такой покорной благодарности в круглых синих глазах, что Генри самому захотелось закричать от благодарности и радости. И когда он обнял ее полное теплое тело, ее пышные груди, последние его сомнения улетучились. Впервые в жизни он ничего не рассчитывал, не обдумывал, а просто почувствовал себя счастливым.
Потом они пили чай. Совершенно, необычно умиротворенный, словно знал эту женщину много лет, Генри медлил уходить. Они неторопливо разговаривали о всякой всячине, зачастую касаясь банальных вещей, как старые друзья. Она мало и неохотно говорила о своем прошлом, и Генри не настаивал. Ей было тридцать четыре, на два года больше, чем Генри. Она немного рассказала о стрип-клубе и как ей предложили танцевать, только никто не учил ее этому, просто считалось, что все женщины могут это. Генри рассказал ей, очень расплывчато и избирательно, о Холле, о своем детстве, об Америке и даже о Рассе и Белле (умалчивая о самом важном). Они держались за руки и разговаривали как дети, поверяющие друг другу свои секреты. Он ушел счастливым и успокоившимся. «Ты скоро придешь еще?» — «Скоро. Я позвоню. Не беспокойся», — «Я не беспокоюсь. Я благодарна тебе, благослови тебя Господь!»
Полный энергии, помолодевший, Генри сбежал по ступенькам террасы и спрыгнул на упругую траву. Потом понесся к гаражу и, запыхавшись, остановился на гравийной площадке под часами. Солнце освещало бывшую конюшню, и серо-голубые плитки шифера, мокрые от ночного дождя, слепили глаза. Генри заметил, что некоторые плитки требовали замены, и улыбнулся себе. Он вошел в денник, где стоял желтый «вольво», поднял капот и постоял, с удовольствием и удовлетворением оглядывая двигатель. Расс и Белла оба водили машину, но ничего не понимали в моторах. Генри был у них за механика. Как бы они обходились без него?
Отвечая на их первые письма, Генри, не в силах писать о чем-то серьезном, послал им по отдельности открытки с шутливыми надписями. |