Как озверела жена директора! Была это хорошо сохранившаяся тридцатипятилетняя женщина, по специальности врач. Тут она решила заменить санэпидстанцию. Уж как она долго и грязно кричала на Нюшу за ее промашку. Тут будет зараза, тут все отравятся! «Чтобы я не видела вас!»
Нюша пыталась сперва отшутиться, но ходила она в эти дни, как в воду опущенная, шутка прозвучала жалким оправданием, и это вроде подстегнуло жену директора. У нее возник хамский назидательный зуд, она орала хрипло, никогда раньше Нюша подобного от Зябловой не слыхала.
— Игрунья! Интеллектуалочка с мизерным мировоззреньицем! Сними розовые очки! Несчастная снобка! Проживешь ты несчастный отрезок своей книжной жизни в вакууме! И тебе, и твоим так называемым друзьям надо подумать о смысле всего существования!
Нюша что-то возразила тихо и кротко, — каждого, мол, терзает по-своему необходимость человеческого самоутверждения, и вновь нарвалась на белый гнев.
— Ты не понимаешь, что настоящие люди заботятся не только о себе? спросила в упор Нюшу директорша, когда девушка горько расплакалась. — В этом суть нравственности. Мой муж, как думаешь, должен налаживать здесь жизнь, имея рядом с собой родственное несовершенство?
Она говорила еще много и зло, и Нюша по наступлении вечерних сумерек собралась и ушла к своей подруге Наде, ненке, уже к тому времени вышедшей замуж за тракториста Ивана Подобеда. Займу на дорогу — совхоз к тому времени еще с артелью не рассчитался: запутанное дело с Сашкиной смертью отодвинуло выплату денег, — уеду!
Так она к ним и пришла. Иван Подобед недавно вернулся из своей мастерской, нестерпимо пахло от него бензином, потому как начищал он свой друндалет к весенне-летнему полевому сезону. На дворе отпевала осень, она в последний раз заглядывала уже в сырые леса, отцветала душистыми еще, собранными в метелку цветками, желтела березовым хороводом, не радовала поздними рассветами и ранними сумерками, роняла между грибов-подосиновиков с пуговку ростом перья улетающих птиц.
И Нюше нестерпимо, до боли захотелось еще раз взглянуть на Сашину могилу и, отплакав напоследок, уехать к себе домой, назад в деревню. Пусть смеются — наромантилась, пусть! Пусть что хотят делают дома: ругают, почему не ужилась у родственника, такой он знатный, такой могучий в делах… Уехать и не возвращаться, никогда сюда более не возвращаться! Оттерпеть там, в своей деревне, отплакать, пойти хотя бы в молочницы. Или куда в другое место устроиться. Посмеются-посмеются, народ-то добрый, простит ее и стремление уйти в город, и сделать жизнь свою богаче, интереснее, и эту вечную насмешку над ними, деревенскими, как они серо живут и не желают жить по-иному…
Вещей у нее было — всего-то рюкзачок. Вместе с ним, неся его за своим горбом, ссутулившись, пошла к краю поселка, мимо этих двухэтажных безразличных домов с набросанными поленницами у порогов и сараев; окна были уже синие, затемненные, — свет от совхозовского движка еще не дали. Печаль давила ее, безудержно хотелось рыдать, нестерпимо захотелось человеческого участия, добра, душевного тепла. Разве нет людей поблизости? Разве заплесневели они в этих двухэтажных новых домах? Или у них всегда было все хорошо? Или никогда не было слез, расстройства, крика по самым простым делам, которые для них самих не простые и не так сладкие? Ну проснитесь же, вы! Да сколько можно заглушать свои потребности!
Так, путаясь во мху, начинающем звенеть своей свежестью и от наступания ногой зелено пахнуть, дошла к могилкам. Было уже, кажется, темно, хотя свет мягко лился и лился с не уходящего на покой неба. Вдалеке, в поселке, вспыхнули огни, ветер хлестко прошелся между поднятых на жерди ящиков… Усопли, затихли. Были такими, как она. И затихли. Жизнь, жизнь! Бежали, падали и, наконец, усопли, затихли! Ни оскорблений, ни оправданий, что не справились с делом… Видите ли, так уж постарались они! Нашел повод послать на лесозаготовки. |