А время шло. Снег стаял, громыхнул первый гром, распустились почки, в открытую форточку запахло уже не весной — летом. Каникулами запахло. Апрель пролетел, словно и не бывало, десять дней всего осталось до «мир-труд-мая», и день рождение вождя мирового пролетариата и великого сахема, буквально через два дня должен был быть. Тут меня пришли навестить. Актив класса. Настоящий, не наоборот, да еще и с пионерским поручением. Не хала-бала, короче…
Мне уже разрешено было вставать, ходить, по квартире, и ясное дело, дверь активу я открыл сам, чем поверг пришедших в невероятный восторг. Они, актив то есть, ожидали меня чуть не при смерти застать, а я во какой шустрый, даже чаю предложил.
За чаем и вскрылось — к 22 апреля стенгазету необходимо сотворить, большую и чтобы и про Ленина, и про революцию, и про пионерию в ней было. И про злостного прогульщика и двоечника Серегу Бурляева, обличительный материал. Вот ватман, вот даже краски. Пионерское поручение. Сможешь? Смогу. К послезавтра? Запросто!
Актив попил чайку, сожрал все конфеты и баранки и ушел. Остался я вновь один-одинешенек, с ватманом и красками. И, устав от вынужденного болезненного безделья, с азартом принялся за дело…
Ну, с революцией все просто. Есть универсальный такой стишок, автора, к сожалению, не помню, а то бы благодарность от всей души высказал, еще бы — человек «эпохалку» сотворил, всем помог, на несколько поколений вперед. В оригинале там значилось такое: «Я вижу город Петроград в семнадцатом году…».
Дальше — дело техники: срисовываешь с открытки отважного матроса, сурового рабочего и серьезного красногвардейца, а снизу красиво, «шрифтом», пишешь:
Да, чуть не забыл! Плакат этот, ну, который висит, изобразить надо над тремя товарищами. Все, про революцию есть.
Теперь — про вождя. Ленина рисовать нельзя, если разрешения нет специального, это нам наша старшая пионервожатая Наталья Кирилловна поведала, когда собирала нас, всех школьных редколлег, еще осенью. Значит все проще — берешь журнал «Костер» или «Пионер». В одном из двух произвольно выбранных номеров обязательно отыщется подходящая картинка. Находишь, вырезаешь, клеишь. Обводишь красным фломастером, если есть. Если нет — и карандаш сгодится. Красота!
Теперь стих. Можно что-нибудь заковыристое, типа «И будь я хоть негром преклонных годов…». А можно попроще: «В Горках знал его любой…» или «Когда был Ленин маленьким…».
Поразмыслив, я все же остановился на негре — звучит могуче, писать много не надо, и про русский язык есть, про школу, значит. А чтобы было нагляднее, рядом с вырезанной картинкой, изображавшей двух пионеров, стоящих у бюста Ленина, я нарисовал сгорбленного седого и губастого негра в красном галстуке. Негр вроде как тоже отдавал Ленину пионерский салют, правда, больше похоже получилось на то, что он закрыл лицо рукой, в ужасе от увиденного, ну да это фигня, кому надо, те поймут правильно.
И вот осталось самое сложное — «пропесочить» в газете Серегу Бурляева, а попросту — Бурляя, грозу чушков, совершеннейшего, как станут говорить потом, отморозка. Отношения у меня с Бурляем были сложные — он подозревал меня, в измене подозревал, и, наверное, подозревал правильно — я был «не ихний», я не мечтал жить «как на зоне», я не тырил мелочь из карманов в школьной раздевалке, я никогда не участвовал в коллективных наказаниях тех, кто струсил, «сканил», по-блатному, и еще — я всегда имел свое мнение, часто отличное от мнения коллектива, а Бурляй такого не простил бы даже самому себе.
Правда, до поры до времени Бурляй был не просто обходителен со мной, он даже как бы заискивал, и если, к примеру, в школьном туалете, где мы курили на переменке, речь заходила о каком-нибудь фильме или книге, и некто косноязычный начинал излагать сюжет, бекая и мекая через раз, Бурляй молча показывал горе-рассказчику кулак, а потом, улыбаясь, точно родному, говорил мне: «Лучше ты расскажи. |