|
Тот мечтал об успехе сына. Прислал ему дюжину бутылок хорошего старого портвейна — «в качестве прощального кубка», — так он сказал. Однако среди претендентов — Маршэм, да еще этот умный еврейский паренек из Бирмингема… Но пора было начинать. Один за другим колокола Оксфорда стали пускать по воздуху круги своего тягучего звона. Они гудели тяжело, неровно, как будто им приходилось раздвигать на своем пути густой и неподатливый воздух. Эдвард любил колокольный звон. Он слушал, пока не прозвучал последний удар, а затем придвинул стул к столу. Время пришло. Пора работать.
Небольшая впадинка между бровей стала глубже. Читая, он хмурился. Он читал, делал заметку и опять читал. Все звуки умолкли. Он не слышал и не видел ничего, кроме греческого текста. По мере чтения его мозг будто разогревался; он чувствовал, что у него во лбу что-то приходит в движение и концентрируется. Он ухватывал фразу за фразой — точно, жестко — точнее, подумал он, делая пометку на полях, чем накануне. Маленькие незначительные слова обнажали оттенки смысла, изменявшие общий смысл. Он сделал еще одну заметку: вот в чем смысл. Собственное проворство, с которым он ухватывал самую суть фразы, приводило его в восторг. Смысл представал перед ним ясно и полностью. Но ему нужно быть безупречно точным, даже письменные пометки должны быть четки, как печатный текст. Он обращался то к одной книге, то к другой. Затем откидывался на спинку, чтобы подумать с закрытыми глазами. Нельзя допустить ни малейшей неясности. Начали бить часы. Он прислушался. Часы все били и били. Морщинки, обозначившиеся на его лице, разгладились. Эдвард откинулся на спинку. Мышцы его расслабились. Он смотрел поверх книг во тьму. Ему казалось, что он прилег на землю после бега наперегонки. Но еще некоторое время он как будто продолжал бежать. Его мозг работал без книги. Он несся без преград по пространству чистого смысла. Но постепенно смысл стал исчезать. Книги стояли на полке. Эдвард видел кремовые стенные панели, букет маков в синей вазе. Прозвучали последние удары. Он вздохнул и встал из-за стола.
Он опять стоял у окна. Шел дождь, но белизна пропала. За исключением мокрых листьев, блестевших здесь и там, в саду было совершенно темно, и желтая груда цветущего дерева исчезла. Университетские здания обступили сад притаившейся темной массой, которая кое-где светилась красными и желтыми окнами. Церковь, громоздившаяся на фоне неба, как будто подрагивала — из-за дождя. Но тишины больше не было. Эдвард прислушался. Какой-то особенный звук выделить было невозможно, но все здание гудело жизнью. Слышался то взрыв хохота, то треньканье пианино, потом — стук и звон, в том числе, по-видимому, посуды; затем опять шум дождя, всхлипывание и бульканье канав, всасывавших в себя влагу. Эдвард вернулся в комнату.
Стало холодно: огонь в камине почти потух, лишь в одном месте из-под серой золы пробивался слабый язычок пламени. Эдварду очень кстати вспомнился подарок отца — посылка с вином, пришедшая нынче утром. Он подошел к столику у стены и налил себе рюмку портвейна. Подняв его против света, он улыбнулся. Он опять увидел отцовскую руку с двумя гладкими шишками на месте пальцев, — отец всегда смотрел рюмку на свет перед тем, как выпить.
«Невозможно хладнокровно воткнуть штык в человека», — вспомнил Эдвард слова отца.
— И невозможно пойти на экзамен, не выпив, — произнес Эдвард. Он подождал, как отец, держа рюмку перед светом. Потом отхлебнул и поставил рюмку на стол перед собой. И вернулся к «Антигоне». Он читал, отпивал, читал и опять отпивал портвейн. Мягкая теплая волна пошла от затылка вдоль позвоночника. Вино как будто открыло маленькие дверцы в его мозгу. Вино ли, слова ли тому были причиной, но перед ним возникло лучезарное облако, сгущение лилового тумана, из которого выступила древнегреческая девушка, которая одновременно была англичанкой. Она стояла среди мрамора и асфоделей, и в то же время вокруг нее были современная мебель и обои от Уильяма Морриса — она была его кузиной Китти, какой он видел ее, когда в последний раз ужинал в ректорской резиденции. |