Катинку тронули за рукав. Она подняла голову — то был монах.
— Что, отче? С чего начинать? Голова моя трещит от дум, и сердце наливается кровью от одного желания отомстить. Говори, что делать; и я пойду, сейчас же.
— Тише, мы здесь не одни.
Он придвинулся ближе.
— Не ходи как обреченная, крутись меж баб, с которыми сюда пришли. Говори им, чтобы бросали поход иди требовали заходить на ночь в села, поговори с Соломонией, ее нужно приблизить к нам. Ее бабы будут слушаться.
— Ну и что же дальше?
— Что? Нам нужно баб возмутить, а мужчины сами пойдут за ними. В таком деле баба должна пример показать. А дальше я уж знаю, что делать.
Монах скрипнул зубами.
— Потом, слышишь, я постараюсь сам. Слышишь? Я сам всажу вот этот нож в его грудь и выворочу ему кишки. И уйдем отсюда. У меня хватит средств и домой доехать и прожить всем. Слышишь? В этой кутерьме никто и не заметит.
Катинка хотела еще о чем-то спросить монаха, но он встал и отошел в сторону. Стал на колени и начал молиться. Катинка тоже отошла и, завернувшись в кожух, легла на снегу. Недолго лежала. Сон не брал ее, она гналась за ним, словно скряга за вором, укравшим у него деньги. Потом поднялась и пошла вдоль сонного лагеря, искала Соломонию. Та спала, завернувшись в кожух.
Соломония проснулась, как только подошла Катинка.
— Ты чего не спишь? — спросила Соломония.
Катинка молчала. Та опять спросила, и тогда Катинка с болью ответила:
— Постарела ты, сестра, осунулась… А какая была, словно цветочек. — И, помолчав, добавила: — А ты ведь еще не старая. В твои годы только бы жить и жить в каком-нибудь тихом уголочке с детками.
— Ты это к чему? — тревожно спросила Соломония. — Чего про годы завела?
— Потому как и сама замучалась, молодости жаль. Ты не гневайся, сестра, что было — быльем поросло. А молодости жаль, жизни жаль.
Соломонии вдруг жалко стало Катанку. Она обняла ее и прижала к себе.
— Не горюй, еще, может, и поживем. Не такой еще наш век.
И заплакала на плече у Катанки.
— Не плачь, сестра, слезы не помогут. Ты подумай, как спасти хоть эти годы. Что будет, если мы идем, идем, умираем, умираем, а конца не видно.
— Ай-я! Да разве я знаю? Это же все он.
— Знаю. Я о том и говорю — он один, а нас много. Может быть, ты бы поговорила с Химой, с другими женщинами, пусть смилостивится хоть над детьми.
Соломония сразу перестала плакать. Лютая ненависть шевельнулась в ее сердце к… кому? Она удивленно смотрела на Катинку и не понимала, что предлагает та.
— Что ты? Химе ведь не холодно. Нужно нам об этом подумать, — ответила она тихо. И, повернув к Катинке голову, впилась в нее взглядом: — Ты сама это придумала или тебя кто-то подослал, или, может, затаила зло на меня за прошлое? С чистым сердцем или…
— С чистым, с чистым, сестра! Никакого зла у меня на тебя нет. Не хватает сил терпеть дольше, нет сил смотреть, как страдают, как умирают люди.
Катинка склонила голову, она внутренне содрогалась от желания отомстить, оно кипело в ней с необычайной силой и толкало ее на немедленные действия. Соломония смотрела на Катинку и чувствовала, как и в ее сердце просыпается что-то неведомое, протест против этого бессмысленного замерзания в снегу, против этого страшного путешествия. Разве не дурманит он их призраком счастья, в то время как умирают люди, гибнут дети? А он сам? Разве мерзнет, как все? Не несут ли они ему лучшие из выпрошенных кусков, не отдают ли лучшую натопленную хату во время постоя? А молится ли он там? Нет, нет! Святой Иннокентий закрывается с Химой и новой мироносицей в комнате и всю ночь пьет и распутничает.
— Хорошо, подумаю, может быть, что и сделаем. |