А потом накинул веревку и увел корову. Тогда Марика прокляла императа и ударила урядника изо всей силы топором по голове. Она бы и императа так стукнула, да только кто его знает — где он есть.
Это было в прошлом году. Забрали Марику. Забрали и корову с овцами. Оставили только детей да старую хату, бабкино наследство. И теперь…
Но что может сказать Кондрат о теперешней своей жизни? Что он может сказать, если за год не сумел заработать кукурузы для себя и своих детей и даже не знал, где похоронили Марику?
Кондрат ничего не может сказать. Он знает только одно — нет ему дальше дороги, перед ним пустыня, еще более черная и безнадежная, чем позади. Он знает одно — не переживет он эту зиму, протянет ноги где-то под забором.
И Кондрат хочет одного — спасения. Спасения и выхода из этого мрака, из этой безнадежности.
Кондрат слушает Семена Бостанику. Он уловил в его рассказе одно — есть выход. Понял — и прислушивается, как растет в нем отвага, решимость.
«Пойду к нему. Он молдаванин, из мужиков. Он сильный и знает, куда мне идти».
Медленно встал и не торопясь пошел к своей хате. Накинул веревку-повод на единственную в хозяйстве телочку, разбудил детей, взял меньшого на руки и снова вернулся в толпу. Протискался к Семену и бросил ему конец веревки:
— На, отдашь в жертву. Сам не доведу…
Повернулся и тихо пошел с детьми. Потом остановился, обернулся к толпе и чужим голосом бросил:
— Люди добрые, хатой распорядитесь, как хотите. Я поищу хату у бога… Я спрошу его, где и как жить молдаванину? Пойду к пэринцелу Иннокентию.
Повернулся и скрылся в темноте. Толпа уныло смотрела ему вслед.
— Кондрат узрел бога, — торжественно сказал Семен и перекрестился. За ним перекрестились все и, движимые какой-то неведомой силой, разбрелись по домам. А немного спустя у Левизоров во дворе зашумела толпа, заревел скот, загремели возы. Со всех концов, по примеру Кондрата, двинулись богомольцы, сносили дары богу в его новый Вифлеем — старой Левизорихе.
Под вечер большая группа крестьян, ведомая братом Иннокентия Семеном, двинулась с молитвами в Балту к обители «добра и покоя». Туча повисла над табором людей, навеки покидавших свои насиженные гнезда в поисках обетованного рая.
Так было тогда во всех селах Бессарабии, задыхавшейся в тисках эксплуатации и гнета. Так тянулся хоть к какой-нибудь отдушине молдавский бедняк, у которого уже не было сил жить под властью страшного самодержца. Так начиналось массовое паломничество молдаван, бегство из Бессарабии, из ада в «рай», в лоно религиозного дурмана.
Зарыдали поля, виноградники. Затужили сады по хозяевам, нищета паутиной оплела сотни жилищ, а в сотнях других хат веселились пауки-богачи, набившие свою мошну за счет «переселившихся к богу».
11
Куда уехал Синика, никто не знал. Такой уж порядок завел он у себя в доме: если что задумал — только он один и знает. Даже Домаха, его кареокая жена, не должна знать. Так и теперь. Нежно, но молча поцеловал ее и вышел. А поцелуй такой, словно старый ее отец целует: долгий, теплый и мягкий. Знает уже Домаха, что это значит, если Василий так целует. Видать, что-то важное задумал. Вышел и больше не возвращался. Слышала, как затарахтела коляска по двору, заржали кони. А куда, зачем полетел ее Василек, того не знала.
Поглядела в окно — пыль закрыла дорогу. Но что это — пыль или туман застлал ей глаза? Защекотало в горле, и горячие слезы полились по румяным ее щекам. Долго стояла Домаха, до тех пор пока не вошла Варвара-батрачка.
— Что вы, хозяйка, плачете? Не за смертью же поехал. Только сердце сушите, он ведь у вас — дай бог каждой женщине. А что по натуре такой молчаливый, это ничего. У таких сердце больше говорит.
— Эх, Варвара, не всегда услышишь сердце, если уста льдом скованы. |