Так слушай, я скажу тебе. Его сила от нашего бессилия, от нашей темноты, от нашего ничтожества. Ты погляди вокруг себя, дурак! Соломония — раз. Ты думаешь, где это она ходит месяцами, а потом возвращается к нему на ночевку. Да она же всю Бессарабию обошла, целыми мешками лик его святой разносила да благость его святого духа возвещала по селам. Это что — божье? Нет! Выходит, это не его сила, а наша. А преподобная Хима не дразнила по селам собак, собирая на храм Иннокентия? Да она вон уже целые села поднимает в этот твой рай, и все за то, что он с ней спит хорошо. Всю ночь напролет мнет. И это божье? А Лукерия та, Орочаева, что пришла причаститься святого духа у него в келье, разве не трясет задницей по всей Подолии да не рассказывает, что на землю сошел святой дух в образе Иннокентия, и она первая, изведавшая чудо, встала с постели от тяжелой болезни в один день?! А она разве болела? А Килина, что в селе Незавертайловке ребенка с кем-то прижила и в колодец бросила, а Иннокентий от тюрьмы ее спас, чтобы она о нем благовестила? А Степанида Шпилева, та, что недавно только на святой его алтарь подол свой принесла из Липецкого, — вот уже тысячами деньги ему носит. И это божье? А ты здесь сидишь, как в собачий колтун сбитый, и рычишь на всех. Да что там! И это ж только мироносицы, каждая из которых трех чертей стоит. А ты видал, что творилось, когда его мать, богородица София, сюда приехала с его братьями? Видал, какой кабак и торжище в церкви устроили? А то, что у них бывает исправник и викарный епископ Амвросий ей первой в церкви просфору подает, не жене исправника или пристава, а матери Софии… Это все не божье, это деньги — те, что на храм собирают. Понимаешь? В чем же тогда сила его без нас?
Отец Кондрат, зеленея, слушал. А Устим не унимался.
— Так смотри же, пока у тебя глаза не вылезли, да не прись с дурной головой в советчики, потому что достанется она чертям на студень.
Отец Кондрат не спеша налил себе в кувшин, а Устим продолжал:
— Так что молчи, дурак, да пей, пока дают, а не учи. Я это все вижу и понимаю. Смотрю — и болит у меня вот здесь, — показал он на грудь, — ведь кровь нашу пьют. Ею богатеют. И там, в миру, и здесь, в монастыре, и, видно, там, на небе.
Отец Устим словно достал откуда-то большое полотно и развернул его. Перед его подслеповатыми глазами блеснул первый мазок ужасных красок. Заблестел богато, пестро, но жутко. А он все разворачивал и разворачивал полотно с диковинными рисунками.
— Ты вот смотри: мы сидим здесь, и нам ничего не видно. А ты обратил внимание, что целые вереницы движутся в наш монастырь? Ты поспрошай, откуда те люди, что с утра и до вечера подходят и подъезжают. Из-под Оргеева, Сорок, Аккермана, Измаила, из-под Кишинева, Бендер, Галаца, даже с Прута, Дуная, Буга, Днепра. Идут и идут, и идут… Старые, малые, калеки, здоровые… И каждый из них, как смерть, как с креста снятый, потому что сотни верст пешком прошел, чтобы увидеть его, святого духа. И продают все, продают, браток. Продают хаты, лошадей, волов, виноградники — все, чем богата крестьянская доля. Покидают жен, мужей, детей, жилища, бросают хозяйство, свои гнезда, родительские могилы, и все к нему несут. Ты видел, как целые горы золота, серебра вырастают перед иконами, как нищенка кладет последний выпрошенный грош на его святое дело, как убогий несет свою котомку святому духу Иннокентию, на могилу Феодосия святого? Ты заметил, что казначей наш уже новую кладовую строит, а у преосвященного Амвросия новая карета и четверки серых и вороных на станции стоят? Ты все это видел, спрашиваю? Не видел? Так пойди посмотри. Выйди на дорогу, стань и послушай. Пройдись селами, где только горе со времен дедовских проходило, да посмотри, какой пустырь простерся, как рушатся хозяйства, расползаются, как гнилая тыква у вола под копытом. И все это он. Его именем все разрушается, расползается и гибнет, чтобы поднимался он, Иннокентий, да так высоко, что у нас с тобой и клобук свалится, если мы посмотрим. |