…Когда стемнело, внесли в церковь масляные светильники и при их свете продолжали искать. Многие зрители, утомленные тщетой чужих трудов, разошлись, недовольно ворча. Удалился и граф Раймон.
– Представьте же себе, о братья, как все это происходило! – говорил Феодул, воодушевленно размахивая короткопалыми красноватыми руками. – Стены старого антиохийского храма, закопченные, в пятнах света от ламп. То здесь, то там мелькают остатки древней росписи: широко раскрытые глаза, изогнутые губы, виток кудрей, чаша в тонких пальцах либо же благословляющие ладони. Эти картины, теряющиеся во мраке, таинственно и сильно волнуют сердце, исторгая внезапные слезы и то особенное сладостное удушье, что является предвестником восторга. Среди ропщущей толпы проходит Пейре Бертоломе – босой, в одной только рубахе из грубой эсклавины, с веревкою на шее, с крестом на поясе. Он тихо шествует к глубокой яме, выкопанной у алтаря, а кругом голодные, горящие глаза, изможденные фигуры в лохмотьях. Все ждут… Пейре нисходит в яму, словно в могилу, и восстает из нее со священным железом в руке! Сталь вспыхивает в тусклом свете ламп, как молния!
Феодул замолчал и с трудом перевел дыхание. Однако на слушателей рассказ не произвел желаемого впечатления.
– Ну так и что? – еще раз сказал Фока. – Этому Пейре Бертоломе ничего не стоило в полумраке подсунуть в яму наконечник копья, принадлежавшего какому-нибудь бедолаге сарацину. Да уж, и плут он, должно быть, был, этот Пейре Бертоломе! Одурачил целое латинское войско во главе с двумя графами! И как же латинники поступили с бедной железкой?
– Святое Копье завернули в расшитое золотом шелковое покрывало, – обиженно молвил Феодул, надувая толстые губы и сердито поглядывая на Фоку. – Его выставили для поклонения на алтаре, и все крестовое воинство охватил неистовый восторг. Усталости и голода как не бывало, и победа была одержана тотчас же.
– М-да, – проговорил Фока, задумчиво запуская загорелую пятерню в черную лохматую бороду. – Занятная историйка. Но как же это все-таки согласуется с тем, что Копье находится в Константинополе?
Таким образом они спорили еще некоторое время, стремясь превзойти друг друга в осведомленности касательно всех этих священных предметов, но потом ощутили столь лютый голод, что разом обрели взаимное согласие и направились в одну грязноватую харчевню, где и утолили страсти горячей кашей с бараньим жиром и чесноком, заплатив за все тремя су и одной побасенкой.
Поступив таким образом, все четверо двинулись в порт и там, разложив плошки для сбора милостыни, весь день голосили, завывали, клянчили, умоляли, зазывали, плакали, смешили, давали советы, благословляли, показывали дорогу, насмехались, проклинали, хватали за полы одежд, объясняли, на каких путях обретаются спасение и жизнь вечная, – и в целом неплохо заработали.
Псы все это время бродили по свалкам, насыщая себя в меру собственного разумения, поскольку их хозяева не отягощали себя излишней заботой о пропитании животных.
Пересчитывая выручку, оказавшуюся, несмотря на видимость полного успеха, скудной, Феодул хмурил брови. Затем он увязал монеты в малый плат, схоронил узелок под одеждой и погрузился в раздумья, что выразилось в безмолвном шевелении губ и полной неподвижности взора.
Это не могло не повергнуть новых товарищей Феодула в недоумение: они сами почитали прожитый день за весьма успешный, а выручку – удовлетворительной и даже обильной. Однако они не догадались принять во внимание одно немаловажное обстоятельство, которое коренным образом рознило их с Феодулом: если Фока, Фома и Феофилакт предполагали провести остаток дней в Константинополе, довольствуясь имеющимся у них достатком и ежедневно подкрепляя силы с помощью тех средств, что удавалось добыть попрошайничеством и малозначительными кражами, то Феодул мыслил куда шире и из Константинополя, запасшись необходимым, рвался дальше на Восток – по пути брата Андрея; с тем, однако, чтобы избежать ошибок последнего. |