|
Мешулам перестроил ее для него: из приемной выкроил жилую комнату и кухню, а из кабинета и процедурной сделал спальню. Запах, которым пахнет любая амбулатория, вытравил, но дипломы, свидетельства и грамоты Папаваша оставил на стене и табличку «Я. Мендельсон — частная квартира» перенес с двери квартиры на втором этаже.
— Так-таки лучше. Вам не придется напрягаться со всеми этими лишними комнатами, и ступеньками, и воспоминаниями на этом верхнем этаже. Здесь все маленькое и удобное, и вам будет легко выйти, чтобы посидеть в садике.
Он нашел ему «хороших и спокойных квартиросъемщиков, которые будут платить исправно и не будут делать дырку в голове», и сдал им большую квартиру наверху, и при каждом удобном случае появляется, готовит для себя и Папаваша чай, и они сидят и беседуют. Папаваш, которого старость сделала более терпимым к людям — «не ко всем, — заметил Биньямин, — но даже если только к некоторым, и то мило с его стороны», — рассказывает Мешуламу анекдоты и дает ему выиграть в шахматы, а когда он утомляется и засыпает — Папаваш теперь засыпает, как ребенок, отключается мгновенно, — Мешулам снова осматривает его квартиру, «проверить, что у профессора все в порядке и нет никаких неисправностей или проблем».
А потом он минутку стоит молча и неподвижно у стены в жилой комнате, там, где сегодня располагается красивая тумбочка, а раньше находилась процедурная кушетка, на которой доктор Мендельсон осматривал стольких детей и среди них — его сына. Он извлекает из бездонных глубин своего кармана большой голубой платок и вытирает глаза. Иногда он вынимает платок потому, что на его глазах выступают слезы, а иногда слезы выступают, потому что он вынимает платок. Так или иначе, он стоит и вытирает глаза, вспоминая тот раз, когда его сын был спасен от смерти, и тот другой раз — когда не был.
3
Когда Папаваш занимался своими маленькими пациентами, его руки были твердыми и уверенными, но во всех других случаях, особенно в домашних делах, обе руки у него были левые. Даже две медные таблички на дверях квартиры и своей амбулатории он прибил, по утверждению мамы, косо, а для всех других дел — от замены лампочки и до прочистки раковины — у него и подавно не было ни времени, ни желания. Поэтому она то и дело, не колеблясь, обращалась к Мешуламу с просьбой о помощи, и его рабочие не раз навещали наш дом. Они чинили все, что нужно было починить, привозили в грузовике землю для сада, забирали наш «форд-Англия» в гараж.
Но весеннюю побелку она оставляла за собой. Папаваш поспешно удалялся в амбулаторию, Биньямин укладывал маленькую сумку и объявлял: «Я поживу пока у ребят», а я оставался с нею. Мы вместе шли в магазин покупать известь и щетки, вместе тащили жестяные банки наверх по ступенькам — «Какой же ты сильный, Яир! Настоящий буйвол!» — вместе сдвигали мебель и накрывали ее старыми газетами и простынями. Она повязывала косынку на золото головы, поднималась на раздвижную лестницу и начинала белить — быстро, размашистыми движениями, демонстрируя при этом такую сноровку, что даже шагала вместе с лестницей от одного угла к другому, как клоун на ходулях.
— Может, вы согласитесь поработать у меня? — шутил Мешулам и однажды — Папаваш был в амбулатории, Биньямин играл во дворе, я помогал ей в побелке — пришел и стал шептаться с ней в кухне. Как я ни старался, мне не удалось разобрать ни слова, но через два дня Мешулам сказал Папавашу: «Я забираю вашего старшего и госпожу Мендельсон на часок-другой, проведать Голди и детей и нарвать у нас немного зеленого миндаля в саду».
Мы ехали по той же улице, что всегда, от Бейт а-Керема в сторону выезда из города, и, немного не доезжая автобусного гаража, Мешулам свернул вправо по улице Руппина, которая была тогда узкой дорогой, петлявшей среди открытых скалистых холмов. |