— Если Вы принесете мне брюки завтра утром, то через три недели они будут готовы.
— Через три недели? — повторил Джонатан словно ошарашенный.
— Да, — отозвалась мадам Топель, — через три недели.
Быстрее не получится.
Затем она включила свою машинку и начала строчить, и в этот момент Джонатан ощутил себя так, словно его никогда и не было. Хотя он по-прежнему
видел не далее, чем на расстоянии протянутой руки, мадам Топель, которая сидела за швейной машинкой, видел каштановую голову с перламутровыми
очками, видел быстро работающие толстые пальцы и стрекочущую иглу, которая делала шов по кайме красной юбки... он видел также вдали расплывчатую
сутолоку в супермаркете ... но он внезапно перестал видеть себя, это означало, что он не видел больше себя частью мира, что окружал его, ему
показалось на какую-то пару секунд, что стоит он далеко-далеко в стороне, и рассматривает этот мир словно через повернутый другой стороной
бинокль. И снова, как это уже было до обеда, у него закружилась голова и его зашатало. Он сделал шаг в сторону, повернулся и пошел к выходу.
Движения во время ходьбы снова возвращали его в этот мир, эффект перевернутого бинокля перед его глазами исчез. Но внутри его продолжало шатать.
В канцелярском отделе он купил моток клеящей ленты «Теза». Заклеил ею разорванное место на своих брюках чтобы треугольный флажок больше не
отставал при каждом шаге. Затем он вернулся на работу.
* * *
Вторую половину дня он провел в настроении тоски и ярости. Он стоял перед банком, на самой верхней ступеньке, вплотную к колонне, но не
прислонялся, потому что не хотел поддаться своей слабости. Да он и не смог бы это сделать, ибо для того, чтобы прислониться незаметно, нужно было
бы заложить за спину обе руки, а это было невозможно, потому что левая должна была свисать вниз для прибытия заклеенного места на бедре. Вместо
этого для сохранения устойчивости ему пришлось стать в ненавидимую им стойку с широко расставленными ногами, так, как это делают эти молодые
глупые парни, и он заметил, как из-за этого выгнулся позвоночник и как обычно свободно и прямо держащаяся шея опустилась между плеч, а с ней —
голова и фуражка, и как опять же из-за этого под козырьком фуражки абсолютно автоматически возник тот выглядывающий, злобно выслеживающий взгляд
и то недовольное выражение лица, которое он так презирал у других охранников. Он выглядел словно калека, словно пародия на охранника, будто
карикатура на самого себя. Он презирал себя. Он ненавидел себя в эти часы. Яростно ненавидя самого себя, он охотно вылез бы из собственной шкуры,
он с удовольствием вылез бы из своей кожи в буквальном смысле, потому что зудело по всему телу, и он не мог больше почесаться о собственную
одежду, ибо из каждой поры лился пот и одежда прилипла к телу, словно вторая кожа. А там, где она не прилипла и где между кожей и одеждой
осталось немножко воздуха: на голенях, на предплечьях, в выемке выше грудины... именно в этой выемке, где зуд был действительно невыносимым,
потому что пот скатывался полными зудящими каплями — именно там он не хотел почесаться, он не хотел доставить себе это доступное маленькое
облегчение, потому что оно не изменило бы состояние его всеохватывающего большого горя, а сделало бы его лишь еще более рельефным и смешным. Он
хотел страдать. И чем сильнее он страдает, тем лучше. Страдание было как раз кстати, оно оправдывало и разжигало его ненависть и его ярость, а
ярость и ненависть разжигали со своей стороны снова страдание, ибо они приводили ко все более интенсивному приливу крови и выдавливали все новые
потоки пота из пор его кожи. |