Изменить размер шрифта - +
А еще эти водители. Здесь! Эти тупоумные макаки в своих вонючих жестянках,

отравляющих воздух, создающих отвратительный шум, те, которые за весь день не могут заняться ничем другим, кроме как носиться по Рю де Севр вверх

и вниз. Здесь что, и без того мало вони? На этой улице, да во всем городе что, недостаточно шумно? Не хватает той жарищи, которую изливают

небеса? Обязательно нужно всосать в свои двигатели и тот остаток воздуха, пригодного для дыхания, сжечь его и, смешав с ядом, гарью и горячим

дымом, выдуть его под нос порядочным гражданам? Говнюки! Тюрьма по вам плачет! Стереть бы вас с лица земли. Именно так! Выпороть и стереть.

Расстрелять. Каждого в отдельности и всех вместе. О! Он бы насладился, если бы вытянул свой пистолет и выстрелил бы по чему-нибудь, прямо по

кафе, прямо по стеклам, чтобы они зазвенели и задребезжали, прямо по группе автомобилей или же прямо по огромным домам напротив, ужасным,

высоченным и нависающим домам, или просто в воздух, вверх, в небо, да в жаркое небо, в до ужаса гнетущее, задымленное, по-голубиному серо-голубое

небо, чтобы оно взорвалось, чтобы налитая свинцом капсула лопнула и разрушилась от этого выстрела, и рухнула вниз, все кроша и погребая под

собой, все, все без остатка, весь этот дерьмовый, тягостный, шумный и вонючий мир: такой всеохватной и титанической была ненависть Джонатана

Ноэля в этот день, что он из-за дыры на своих брюках готов был повергнуть в пыль и прах весь мир!
   Но он ничего не сделал, слава Богу — ничего. Он не начал стрелять в небо, или по кафе напротив, или по проезжающим автомобилям. Он остался

стоять, обливаясь потом и не шевелясь. Потому что та самая сила, которая пробудила в нем фантастическую ненависть и вылила ее через его глаза на

мир, сковала его настолько сильно, что он не мог более пошевелить ни одним членом, не говоря уже о том, чтобы протянуть руку к оружию или нажать

пальцем на спусковой крючок, что он не мог даже махнуть головой и стряхнуть с кончика носа маленькую неприятную капельку пота. Под воздействием

этой силы он окаменел. В эти часы она действительно превратила его в угрожающе-бесчувственный образ сфинкса. В ней было что-то от электрического

напряжения, которое магнетизирует железный сердечник и удерживает его в положении равновесия, или от большого давления внутри какого-нибудь

строения, которое плотно прижимает каждый кирпичик к строго определенному месту. Сила эта имела сослагательное действие. Весь ее потенциал

состоял в «я бы, я мог бы, лучше всего я сделал бы», и Джонатан, который мысленно формировал отвратительные сослагательные угрозы и пожелания, в

тот же момент прекрасно знал, что он их никогда не осуществит. Он был не способен на это. Он не одержимый внезапным безумием человек, который

совершает преступление из-за душевных мук, помутнения рассудка или спонтанной ненависти; и не потому, что для него такое преступление могло бы

показаться неприемлемым с моральной точки зрения, а просто потому, что он вообще был неспособен выразить себя делами или словами. Не мог ничего

делать. Он мог только терпеть.
   К пяти часам пополудни он пребывал в таком безнадежном состоянии, что полагал, что больше никогда не сможет оставить это место перед колонной

на третьей ступеньке входа в банк и ему придется здесь умереть. Он чувствовал себя постаревшим минимум на двадцать лет и сбавившим двадцать

сантиметров роста; из-за многочасового натиска внешней жары, исходившей от солнца, и внутреннего жара, исходившего от ярости, он ощущал себя

расплавленным и рыхлым, да, рыхлым даже скорее, потому что влаги пота он больше уже вообще не чувствовал, рыхлым и выветренным, опаленным и

разбитым, словно каменный сфинкс, которому уже пять тысяч лет; и если бы это продолжалось так и дальше, то он бы полностью высох, выгорел,

сморщился и превратился бы в песок или пепел, и лежал бы здесь на этом месте, где он сейчас все еще старательно держится на ногах, словно

крошечный маленький комочек грязи, пока, в конце концов, его не сдует оттуда ветер или не сотрет уборщица, или не смоет дождь.
Быстрый переход