Банальность она оттого банальность, что все вы, мужики, рано или поздно так поступаете.
– Ты, конечно, вправе это расценивать именно так…
Хотя это слишком жестокая и упрощенная картина. Потому что все совсем иначе. Тут ни при чем ни Руби, ни отцовские чувства, ни даже секс. Здесь все дело в любви. Только этого он Шерри сказать не может. Как бы ни хотел признаться и покаяться, ничто не заставит его поступить с ней так. А в награду за свое великодушие он ждет ответного великодушия. Ждет прощения, некоего почти божественного, всеобъемлющего понимания. Как в том рассказе Чехова, когда герой понимает, что Бог и время вечны, что они выше всех человеческих неурядиц.
– Как ее зовут?
– Анджела, – отвечает Свенсон осторожно. – Анджела Арго.
– Шутишь? – говорит Шерри. – Это что, розыгрыш?
– Ты ее знаешь? – спрашивает Свенсон с таким интересом, с таким неподдельным любопытством, что его чувства к Анджеле оказываются как на ладони.
– Конечно знаю, – говорит Шерри. – Она половину времени проводит в амбулатории.
– Правда? – Свенсону вдруг становится тяжело дышать. – Она больна?
– У нее суицидальные наклонности. Господи, Тед! Ну надо было тебе выбрать самую слабенькую, самую ранимую девочку во всем университете! Я столько лет с тобой прожила, а совершенно тебя не знала…
Свенсон говорит:
– Эта бедная беспомощная девочка обвиняет меня в сексуальных домогательствах.
– Замечательно! Я очень надеюсь, что они тебя распнут. Заставят тебя за все заплатить.
Ужин они доедают молча. Наконец Свенсон спрашивает:
– Ну и как мы будем дальше? Мы остаемся мужем и женой?
– Посмотрим, как будут развиваться события.
От слов Шерри ему становится совсем худо, накатывает неудержимое желание закричать, как в детстве, в голос: «Как это „посмотрим“? Ты уж сразу ответь!» И повторять это, пока взрослый тебе не уступит… Свенсон почему-то вспоминает отца, как ближе к концу его даже язык не слушался, слова превращались в звуки, которые он мог пропускать мимо ушей и слушать параллельную бредовую беседу, построенную на каламбурах и двусмысленностях. Во всяком случае, Свенсон был уже достаточно взрослым, чтобы не пытаться разобраться в сути того, что говорил отец…
Пара, сидевшая за соседним столиком, похоже, ушла. Наверное, пока они с Шерри сидели, погруженные в свои проблемы, влюбленные вновь укрылись в коконе света и благодати, избранности, дарованной им одним привилегии жить в мире, где то, что случилось с Шерри и Свенсоном, с ними не случится никогда.
* * *
Шерри остается с ним на две недели, и эти четырнадцать дней длятся дольше, чем вся их совместная жизнь, потому что время состоит из череды пристойных до тошноты эпизодов: никаких взрывов и скандалов, только убийственная вежливость. Каждый обмен репликами – точно камень на дороге, который надо либо обойти, либо перешагнуть. Все разговоры вянут, все попытки, которые они предпринимают, – то Шерри расскажет случай с пациенткой, то Свенсон перескажет то, что прочитал, – требуют героических, но бесплодных усилий вести себя естественно. Когда Свенсону хочется дотронуться до Шерри, он останавливает себя, отдергивает руку; любое инстинктивное проявление нежности кажется просчитанным заранее ходом, хуже того – жестоким оскорблением.
О смехе не может быть и речи. Каждое движение дается с трудом: умываешься, готовишь еду, вскрываешь письма – словно разыгрываешь этюд в театральной школе. Ощущение, что они на сцене, не покидает их, даже когда они одни. |