Но забудь про способности оракула, которые я приписывал телевизору, тогда останется невероятность, имеющая известную логику. Сейчас мне кажется, что я еще раньше хотел, чтобы произошло то, что произошло, хотя то, что я стану рассказывать на этих страницах, в конце концов было лишь еще одним проходным эпизодом в нашей жизни — словно бы дом наш был не нашим домом, а дорогой, по которой мы с Лэнгли шли, словно паломники.
Когда зазвонил телефон, я сидел у столика с радиоприемником в кабинете отца. Я оторопел. Уже давным-давно нам никто не звонил. Лэнгли ушел к себе в комнату печатать краткое изложение новостей за день для своего архива. Он бегом сбежал по лестнице. Телефон стоял в прихожей. Я взял трубку. Мужской голос произнес: «Это резиденция архиепископа?» Я ответил: «Нет, это дом Кольеров». Связь оборвалась. Резиденция? Где-то минуту спустя забухали в дверь. Ну, вы понимаете, шквал неожиданных громких звуков — звонящий телефон, грохот в дверь — совершенно нас ошарашил. Когда мы открыли дверь, в дом вломились три здоровяка, которые несли за руки, за ноги еще одного человека — и это был не кто иной, как Винсент, чья свисающая рука оттолкнула меня в сторону и оставила на моей рубашке влажную полоску: оказалось, что это его кровь.
Что меня занимает (много лет мы обсуждали это с Лэнгли), так это почему мы стояли у открытой двери, пока эти убийцы проходили мимо нас, а не бросились в полицию, оставив в их распоряжении особняк, вместо этого, послушно внимая их окрикам и приказаниям, мы закрыли дверь и последовали за ними туда, куда они неуклюже тащили Винсента, который завывал всякий раз, когда несшие его обо что-то спотыкались. Наконец они добрались до отцовского кабинета, где и усадили его в кресло — среди книг и полок с банками, где плавали в формальдегиде зародыши и консервированные органы.
«Нам было любопытно», — так считал Лэнгли.
Один из трио подручных оказался сыном Винсента. Моссимо, так его звали. Это его голос звучал в телефонной трубке. Двое других были те самые, кто много лет назад подвозили нас из ночного клуба до дому. Я ни разу не слышал, чтобы они произнесли больше двух слов подряд, обычно они что-то бурчали. Мне они казались какими-то гранитными: твердые, почти неодушевленные. У Винсента было отстрелено левое ухо, и, чтобы те (кто бы то ни был — если мои рассуждения верны, это был некий картель нью-йоркских преступных кланов), кто за ним охотился, не довели дело до конца, один из гранитных людей вспомнил про наш особняк (возможно, после отчаянной гонки в поисках подходящей норы, где можно укрыться) и сообразил, что скорее всего преследователям и в голову не придет искать их в особняке на Пятой авеню, потом отыскал номер нашего телефона, убедился, что мы все еще занимаем этот дом (а вовсе не резиденция архиепископа?) — и, вуаля, вот тебе и новое убежище для известного преступника, истекающего кровью из остатков собственного уха.
Усадив своего босса в кресло (Моссимо опустился на колени, прижимая пропитанную кровью ресторанную салфетку к изувеченному уху отца), гангстеры, похоже, никак не могли сообразить, что делать дальше. Повисло молчание, если не считать негромкого постанывания Винсента, который, должен признаться, совершенно не вязался у меня в голове с человеком, которого я помнил. Не было ничего от той холодной обходительной самоуверенности, которая осталась у меня в памяти и которой я ждал от него теперь. Это меня разочаровало. Наверное, пуля, снесшая кусок уха, и могла бы вызвать звон в ушах, только по-настоящему рана-то была легкой в том смысле, что вовсе не угрожала жизни. Так что беда его была не более чем косметической. «Сделайте же что-нибудь, — бормотал Винсент, — сделайте же что-нибудь». Но его люди, вероятно, обалдевшие при виде коллекции нашего отца из человеческих органов и зародышей, плававших в банках с формальдегидом, тонн книг, эффектными кучами вывалившихся с полок, старых лыж в углу, стульев, громоздившихся один на другом, цветочных горшков с землей, оставшейся от ботанических опытов моей матери, китайской амфоры, дедушкиных напольных часов, внутренностей двух пианино, высоких электрических вентиляторов, нескольких саквояжей, пароходного кофра, газетных кип, сложенных в углу и на письменном столе, старого потрескавшегося кожаного докторского чемоданчика со свисавшим из него стетоскопом — всех этих свидетельств не зря прожитой жизни, — так вот, я говорю, перед лицом всего этого они не могли сдвинуться с места. |