После этого не будет ни одного, поскольку мы примемся воспроизводить все, что делали на Земле, в любом другом месте мы снова пройдем по всей цепочке, и люди станут читать мою газету как пророчество и поймут, что, удрав с одной планеты, они с полным знанием дела способны уничтожить другую.
Я сейчас вспоминаю эту историю про Квазимодо, горбуна из собора Нотр-Дам, этого несчастного уродца, про то, как он полюбил прекрасную девушку и как, охваченный мучительной страстью, бил в большие соборные колокола. Горя желанием найти возлюбленную, я все гадал, уж не я ли этот уродец? А может, я сумел бы в конце концов найти женщину, которая свяжет свою судьбу с моею по какой-то одаренности ее собственной любящей души. Образцом такой личности, который я держал в голове, служила Мария Элизабет Риордан, моя бывшая ученица по фортепиано. Честно говоря, именно ее, Марию Элизабет Риордан, я и хотел бы видеть на этом месте. Я хранил свои чувства к ней, как хранят какую-нибудь драгоценность, запрятанную в ларец. Я воображал, как однажды она вернется к нам взрослой молодой женщиной и по-новому прочувствует историю моих робких и тогда незаметных ухаживаний. Жестоким совпадением или злобной выдумкой сверхъестественных сил было то, что именно тогда, когда я думал о ней, она написала нам — впервые за много лет.
Лэнгли принес ее письмо из прихожей. Оно лежало в пачке среди обычных счетов, адвокатских предупреждений и уведомлений из Управления зданий, которые почтальон всегда заботливо обхватывал резинкой.
— Вот, ты только посмотри, — сказал Лэнгли. — Штемпель Бельгийского Конго. Кто такая «сестра М. Э. Риордан»?
— Боже мой, — вскликнул я, — неужели это моя ученица по фортепиано?
Ее долгое молчание получило объяснение: она постриглась в монахини, стала сестрой некоего достойного ордена. Монахиня! «Дорогие друзья, знаю, мне следовало бы написать об этом раньше, — слушал я, как она произносит это голосом Лэнгли, — но, надеюсь, вы меня извините».
«Дорогие друзья»? А что сталось с «дядей Гомером и дядей Лэнгли»? Люди не просто принимают постриг, они принимают и манеру изъясняться. Я попросил Лэнгли еще раз перечитать письмо: «Дорогие друзья, знаю, мне следовало бы написать об этом раньше, но, надеюсь, вы меня извините и помолитесь за этих бедных людей, кому я наделена правом служить».
Она объяснила, что в ее ордене сестры являются миссионерами, они разъезжают по свету, стремясь туда, где живут самые бедные и самые несчастные, чтобы жить среди них и заботиться о них.
«Сейчас я живу в нищей и пораженной засухой стране в деревне среди бедных и угнетенных, — писала она. — Вот только на прошлой неделе здесь побывал отряд военных и убил нескольких мужчин неведомо за что. Здешние жители бедные крестьяне, с трудом добывающие себе пропитание на суровых каменистых горных склонах. Вместе со мной здесь еще две сестры нашего ордена. Мы даем все, что можем, — продукты, лекарства и утешение. В своей работе я чувствую на себе благословение Божие. Единственное, по чему я скучаю, это фортепиано, и я молюсь, чтобы Господь простил меня за эту слабость. Но порой вечером, когда в деревне устраивают одно из своих празднеств, жители приносят ручные барабаны и поют — и я пою вместе с ними».
Несколько дней подряд я просил Лэнгли читать мне это письмо.
«Я старалась приспособиться к климату. Дети страдают от недоедания, — писала она, — часто и много болеют. Мы пытаемся устроить для них небольшую школу. Читать здесь не умеет никто. Я спрашиваю Господа, отчего в некоторых местах люди могут быть так бедны, несчастливы и неграмотны — и все равно любить Иисуса с такой чистотой, которая превосходит все мыслимое в Нью-Йорке, городе таком далеком сейчас, таком безрассудном, таком громадном, городе, где я выросла». |