Она писала нам время от времени, поскольку орден мотал ее по свету: она переезжала из одной африканской страны в другую, потом ездила по странам Южной Азии, а через несколько лет — по деревням Центральной Америки. Письма были одинаковы, где бы она ни была, словно она совершала кругосветное путешествие по миру разрушения и смерти. «Дорогие друзья, — писала она в последнем письме, — я здесь, в этой стране лишений, раздираемой гражданской войной. Как раз на прошлой неделе пришли солдаты и увели из деревни нескольких мужчин и расстреляли их за связь с мятежниками. Они были всего лишь бедными крестьянами, пытавшимися прокормить свои семьи. Остались только старики, женщины и дети. Мы даем им утешение, какое можем».
Письмо пришло несколько месяцев назад из той самой деревни, которая упоминалась в газете.
Я человек не религиозный. Я молил о прощении за то, что ревновал к ее призванию, за то, что томился по ней, обнажая ее в своих снах. Но, говоря по правде, вынужден признать, что я был настолько ошеломлен столь ужасной участью монахини, что у меня никак не получалось мысленно совместить с нею мою ученицу по фортепиано Марию Элизабет Риордан. Даже сейчас мне чудится ее чистый запах, который я ощущал, когда мы сидели рядом у пианино. Я способен вызывать его усилием воли. Она тихонько говорит мне на ухо — вечер за вечером, — следуя мельканию движущихся картинок: «Вот сейчас смешная погоня, люди высовываются из машин… а вот герой скачет на лошади… вот пожарные скользят по шесту… а вот (я чувствую ее руку на своем плече) влюбленные обнимаются, смотрят друг другу в глаза, а теперь титр со словами… «Я тебя люблю».
После нескольких дней молчания, царившего в нашем доме, я сказал Лэнгли:
— Это мученичество, вот это и есть мученичество.
— Почему? — переспросил Лэнгли. — Потому, что они были монахинями? Мученичество — изобретение религии. Если бы это было не так, почему же ты не говоришь, что четыре маленькие девочки, зверски убитые в воскресной школе в Бирмингаме, мученицы?
Я думал об этом. Не исключаю и такую возможность: монахиня простила бы своего насильника и коснулась бы его лица двумя перстами, когда тот подносил ей пистолет к виску.
— Есть разница, — сказал я. — Набожная вера монахинь привела их в обитель зла. Они знали, что идет гражданская война, что по стране бродят вооруженные дикари.
— Ты дубина! — заорал Лэнгли. — Кто, по-твоему, их вооружил? Это наши дикари!
Только вот я не знаю точно, когда все это случилось. То ли мой разум дает сбои и хранящиеся в нем воспоминания стираются, то ли я наконец-то внял принципам вневременной газеты Лэнгли.
* * *
Ставням нашим так никогда и не суждено было раскрыться. Лэнгли договорился с газетным киоском, где покупал свои газеты, чтоб их доставляли к нашей входной двери. Ранние выпуски утренних газет прибывали обычно часов в одиннадцать вечера. Вечерние доставлялись к нашему порогу к трем часам дня. Когда Лэнгли все же выходил из дому, это случалось только поздним вечером. Покупки он совершал в бакалейной лавке, которая открылась всего в нескольких кварталах на север от нас, и там продавался вчерашний хлеб. Брат взял за правило опекать эту лавку, покупать там больше того, что нам было нужно, в общем-то, поскольку местная газета, освещавшая приемы в посольствах и показы мод и публиковавшая интервью с дизайнерами внутренних интерьеров, сообщила, что хозяином лавки был латиноамериканец. «Господи боже ты мой, — кричал Лэнгли, — бегите, если жизнь дорога, они уже здесь!»
По правде сказать, это был один из признаков меняющегося города: медленная, едва ощутимо накатывающая волна с севера — одного пустяка вроде бакалейной лавки или пары негритянских лиц, замеченных на улице, хватало, чтобы наши соседи вздымали руки вверх. |