Изменить размер шрифта - +

– И на аванс под золотишко тоже нету?

– Я тебе не сказал, что у меня нету. Я сказал, что мне они сейчас самому нужны. А через месяц и мне, и тебе хватит.

– Все понял, – бодро сказал Зубакин, и в его узеньких, замешоченных складками глазах засветилась решимость палача. – Значитца, так: через месяц будут деньжата, вот тогда и приходи – сделаю тебе зубки, как картиночка. Договорились?

Серая, тяжелая, как свинец, злоба подступила к горлу, перехватила дыхание, я, наверное, с минуту слова не мог выговорить.

– Как прикажешь считать – мне на слово не веришь, что ли?

– Лешенька, мил друг, ничего тебе не могу приказывать – прошу только. Прошу меня тоже понять, не один лишь гнев в душе своей слушай – он в минуту острую не опора каменная, а пропасть бездонная.

– А что же мне тебя понимать‑то? Что сука ты, паскуда нерезаная? Я ведь тебя за кореша держал, считал, что наш ты парень…

– Ошибка! – тонким сипатым голосом неожиданно перебил меня Серафим. – Дважды ошибка! Не сука я, это раз! А вторая ошибка – не ваш я. И не их! Я свой! Я сам по себе! Ты ведь свои дела для себя крутишь, меня в долю не зовешь, а паскудой почему‑то себя не считаешь.

– Да я к тебе что – побираться пришел? Я у тебя вроде в долг попросил, а ты нахально, у меня на глазах, деньги по карманам заныкал и говоришь – нету!

– Не говорю! Не говорю, что нету! Говорю, что дать не могу!

– Почему же ты, потрох поганый, мне дать не можешь?!

– Да не сердись, Лешенька, ты ж умный человек, ну сам задумайся хоть на минутку: я ведь не Форд какой‑нибудь, я ведь себе добро по копеечке сложил, а ты хочешь, чтоб я золотишка граммов двадцать из кармана вынул и за здорово живешь тебе в рот положил! Про работу‑то я уж не толкую!

– Я же тебе говорю, гнида, что через месяц отдам!

Серафим сложил ручки на брюхе, и сказал он мне вежливо, добро:

– Вот теперь понял. Ты ведь через месяц премию лауреатскую получишь. Или, может, кино выйдет, где ты главный артист – красавец неписаный? Или ты самолет новый придумал да мне рассказать позабыл? А может, еще где деньжат добудешь? А‑а?

– А твое какое дело собачье? Тебе‑то не все равно, где я деньги возьму? Украду хотя бы?

– Вот то‑то, что не все равно.

– С каких это пор ты стал такой разборчивый? Ты у меня раньше не только ворованные деньги брал, но и рыжевье чужое.

– Правильно, все правильно. Только деньги были совсем другие.

– Чем другие?

– Они уже были давно и благополучно украдены. И ты, живой и невредимый, а главное – свободный, приносил их сюда. А те деньги, что ты мне за протез сулишь, надо тебе еще украсть…

– Так. И что?

– А ничего. Может, хорошо украдешь, а может, попадешься, у тебя ведь работа, как у мотоциклиста под потолком – риском своим да удачей проживаешься. Тьфу‑тьфу, не сглазить, конечно, ты ведь понимаешь, что я тебе только добра желаю…

Он еще что‑то говорил, но я прямо оглох от ярости, ничего я не слышал из всей его галиматьи, и только жуткое, неодолимое желание ударить его молотком по голове охватило меня полностью. И непонятно, как у меня хватило сил спросить его спокойно:

– А ты, Зубакин, чем живешь?

– Специальностью, умением своим, ремесло мое кормит меня, поит, теплый кров дает…

Серафим все говорил, говорил, а я сидел и холодно, зло, весело обдумывал, как я сейчас его убью. Особо изощренный ум – это тоже форма глупости, и чересчур хитрый Зубакин ошибся, сказав мне, что я в любой момент могу сорваться во стены. Ему даже в голову не приходило, что не только я – все мы, люди – потерпевшие и воры, – гонщики на огромной невидимой стене, и никто не знает, когда и где он грохнется вниз, в тартарары.

Быстрый переход