Звонить в дневное время – 24‑98‑88».
Протянул бланк и паспорт в окошко, секретарша перенесла в учетную книгу данные из паспорта Репнина – ей и в голову не приходило сравнить мое лицо с фотографией, быстро пробежала глазами текст, спросила:
– Что значит – «в хорошие руки»? Это неправильно сказано.
Я усмехнулся:
– Напишите правильно.
Она задумалась, но, видимо, и ей ничего подходящее не пришло в голову, и она предложила:
– Давайте просто сократим эти слова. Вы ведь все равно не узнаете, хорошие это руки или плохие.
– Давайте, – согласился я.
Перышком ученической ручки она стала быстро считать буквы в объявлении, и я следил, как беззвучно шевелятся ее губы, приоткрывавшие на длинных цифрах белые ровные зубки. Потом сказала:
– В объявлении 161 знак. Один знак – семь копеек, – она еще чего‑то перемножила на бумаге. – С вас одиннадцать рублей двадцать восемь копеек…
– Дороже, чем сам щенок стоит…
– Тогда снимите вот это: «по кличке Стас» и насчет питомника.
– Э нет! Я ведь не из‑за денег – жаль будет, коли такой щенок пропадет. И еще я вас хотел спросить: когда объявление напечатают?
– Через две недели, – ей очень не хотелось со мной разговаривать, она торопилась скорее закончить свою лабуду и закрыть лавку.
Я взмолился, прижимая руки к груди, и в голосе моем были слезливые завывания:
– Девушка, голубушка моя, да что вы говорите, мне через две недели надо уже быть в Кейптауне на Эльдорадо! Сделайте божескую милость, поместите раньше, а то щенок пропадет!
– Где, где? – удивилась она.
– Есть такое жуткое место в Южной Америке – мне надо туда срочно вылетать на киносъемку. Я вас убедительно умоляю – напечатайте пораньше…
Она вяло отказывалась, а я все сильнее напирал и смотрел на себя будто со стороны, и мне казалось, что этот нахальный тип, изгаляющийся у окошка, сошел с ума. Но и остановить себя я никак не мог. И, когда она пообещала наконец позвонить в типографию и попросить вставить объявление в следующий номер, я долго благодарил и посулил ей за внимание и заботу обо мне привезти из Южной Америки чучело маленького крокодила. Она засмеялась:
– Оставьте чучело себе, а если номер не забит до отказа, то объявление выйдет четвертого мая.
На Чистых прудах я зашел в стеклянную полупустую клетку кафе, сел за свободный столик в углу и заказал кофе, лимон и триста граммов коньяка. Я сидел около прозрачной холодной стены и смотрел на грязный илистый пруд с грудами черного, еще не растаявшего снега.
Страха не было. Но и облегчения я никакого не чувствовал, я все еще дрожал от непрошедшего возбуждения, и почему‑то все время мне казалось, будто я весь – снаружи и изнутри – вымазан такой же зловонной илистой грязью, как на дне весеннего, спущенного для чистки пруда. Почему‑то не пришла ко мне радость оттого, что я навесил Тихонову такую звонкую, на всю Москву оплеуху.
Рюмочку за рюмочкой, глоточек за глоточком выцедил я весь графинчик, и, когда коньяк согрел меня и дрожь наконец унялась, я вдруг с пугающей ясностью понял, что сам себя посадил в тюрьму.
Надо остановить объявление, надо забрать его назад как можно быстрее, его ни в коем случае нельзя печатать. Быстрее обратно в редакцию! Господи, как кружится голова. Совсем я ошалел. Эй, официанточка, счет! Да поторапливайтесь вы, неживые!
Я мчался по раскисшему гравию, по скользким дорожкам бульвара, и с боков метались черные руки голых деревьев, и браунинг мерно ударял меня в живот, полновесно и мягко, будто он один хотел успокоить: я с тобой, теперь только с тобой, я один тебе защитник и надежда. |