Неправильно сказал.
– В другой раз сам с нам разговаривай, – обиделся отец и сразу начал канючить: – Другим родителям на старости лет от детей радость, спокой и поддержка. А тут волнения одни и благодарность – хрясть по роже! А копейку помощи отцу немощному и деду умом убогому от заработков своих миллионских – это хрен в сумку! Мачеха сколько слез о тебе пролила – ты бы ей хоть платок подарил…
Он долго так причитал побирушечьим заунывным голосом, а дед слепо смотрел в телевизор. Магилло, довольная выигрышем, добродушно ухмылялась, разевая свое непомерное хлебало. Она, кстати говоря, была неплохая баба, уж во всяком случае, лучше их обоих – и деда, и отца. Я сказал ей:
– Слушай, Могила, укуси его, может, тогда он заткнется.
То ли отец испугался, что она послушается меня и укусит его своими бивнями, то ли скулить ему надоело, но он умолк. Магилло спросила:
– Ужинать будешь?
– Нет. Что слышно?
– А ничего не слышно! – вновь оживился отец. – Дед совсем сблындил. Вчерась откопал из какой‑то своей заначки три пятисотки…
– Чего‑о?
– Царские пятисотки – ассигнации с портретом Петра, нам ничего не сказал, пошел в сберкассу и требовал, чтобы ему их там разменяли на десятки. Ему говорят, что денег таких пятьдесят лет в употреблении нет, а он скандалит, требует, чтобы ему тогда дали «катеньками» – сотенными. Я засмеялся:
– Эх вы, ящеры ископаемые! Вы тут как на забытой планете живете.
Дед повернулся от телевизора и, не узнавая меня, сказал дрожащим, треснутым голосом:
– Да‑да! Голодранцы! Пятьсот рублей, «петенька» – это состояние. Это приданое хорошее для приличной невесты. И в какую, бывало, лавку ни зайдешь, тебе ее тут же разменяют. А сейчас хочешь разменять паршивую десятку – так ее нет у тебя.
Я засмеялся и подумал, что ничего дед не сблындил, он только прикидывается придурком, он себе такую нору‑убежище придумал из этой полоумности, сидит там в тепле и тишине и наблюдает со своей пакостной ухмылочкой, как мы тут все кувыркаемся. Я сказал ему:
– Смотри, дед, попадешь в институт Сербского, тебя там живо расколют.
Дед махнул рукой и отвернулся к телевизору. Я спросил у отца:
– Денег в долг дашь?
Он взмахнул испуганно руками и замахал ими судорожно, будто собирался взлететь, да на ногу я ему наступил.
– Ты чего так всполошился? Я ведь не взрывчатку у тебя прошу.
– Леха, сынок, да откуда взять‑то их? Сам знаешь, на пенсию мою ничтожную да на зарплату ее и тянем. Концы с концами еле сводим.
«Сынок»! Вот видишь – «сынок»! Значит, у него деньги наверняка есть. То есть не то чтобы вообще – это‑то я наверняка знаю, что у него денег понапрятано по всей Москве: он ведь по всяким туфтовым артелям инвалидным не один год ошивался. А вопрос в том, есть ли сейчас деньги в доме.
– Слушай, я же у тебя деньги не на память беру, а в долг. Понимать, в до‑олг! А раз в долг, я тебе со всей суммы процент уплачу.
– А какой процент? – не удержался он.
– Обычный, «марвихерский» – одну пятую.
– Это значит, возьмешь десятку, а вернешь двенадцать? – На лице его было написано мучение – очень ему с меня дармачка получить хотелось, а деньги мне доверить было боязно. Сейчас он судорожно прикидывал, какой суммой можно было рискнуть. – А сколько тебе надо?
– Две тысячи.
Он смежил глаза – не то прикидывал, не то задремал, а когда через секунду проснулся, то все лицо его было в добрых веселых морщинках:
– Да ты что, Ленчик, мы про такие деньги и слыхом не слыхали. |