— Сейчас, браток, сейчас, я оденусь, потерпи минуту.
Налив в миску воды, Дзержинский намочил полотенце, переданное с воли Альдоной, — мягкое, вафельное, не измученное тюремной карболкой, осторожно обмыл лицо Гриневского, потом снял с него башмаки, положил на койку и достал из столика металлическую невыливайку с йодом: поскольку стекло в камере не позволялось, йод он держал в невыливайке, но всегда при себе — помнил побои во время первого ареста, помнил, как загноилась вся спина, оттого что ни у кого из товарищей не было чем промыть ссадины, оставшиеся после ударов березовыми, свежесрезанными палками.
— Крепись, браток, — сказал Дзержинский, присев на койку Казимежа,
— сейчас больно будет.
— Что у тебя?
— Йод.
— Лей. Там снес — так уж это снесу, — попытался улыбнуться Гриневский, но застонал сразу, оттого что губу резануло тяжелой, рвущей болью.
— Щипи руку, — посоветовал Дзержинский. — Когда сам себе делаешь больно, тогда не обидно ощущать ту боль, что другой тебе приносит.
— Индивидуализм это, — попробовал пошутить Гриневский, — и частничество.
— Ишь, марксист, — ответил Дзержинский, сильно сдавив руку Казимежа, оттого что понимал, как ему больно сейчас, когда шипящий йод проникал в открытые белые нарывчики на вывернутой губе.
Через десять минут, закончив обработку ран (Дзержинский выучился этому специально, в Мюнхене посещал курсы, знал, что в тюрьме никто не поможет, если сам арестант не научится), он раздел Гриневского, укрыл его двумя одеялами — знал по себе, что после побоев сильно трясет, — и начал тихонько, ласково поглаживать Казимежу голову, от макушки — к шее; это, говорили мюнхенские доктора, действует лучше любого снотворного.
И Гриневский уснул.
А Дзержинского «выдернул» на допрос Андрей Егорович Турчанинов.
— Конечно, вспомнил.
— Странно. Говорят, у меня жандармская, то есть незапоминающаяся, внешность.
— Верно говорят. Но у меня память противоположная жандармской — я обязан запоминать то, что вижу и слышу, не полагаясь на бумагу.
— Многое помните?
— То, что следует помнить, — помню.
— Знаете, где ваш давешний собеседник?
— Какого имеете в виду?
— Пилсудского.
— Не знаю никакого Пилсудского.
— Феликс Эдмундович, побойтесь бога, он же ваш идейный противник, а вы — покрываете.
— Повторяю: никакого Пилсудского я не знал и не знаю.
— Значит, как между собою — так свара, а если против нас — тогда всем обозом?
— У вас ко мне есть конкретные вопросы?
— Нет. Есть предложение — не изволите ли выслушать мою историю?
— Слушаю.
— Я, Турчанинов Андрей Егорович, сын учителя словесности Владивостокской второй мужской гимназии, поручик артиллерии, причислен к его императорского величества корпусу жандармов после сражения у Мукдена. Там я был, изволите ли видеть, по иную сторону баррикады, нежели чем ваш друг Пилсудский. Кстати, из его миссии ничего не вышло
— слыхали? Мы туда отправили одного из лидеров национальных демократов, господина Романа Дмовского, он такую характеристику выдал Пилсудскому, что от него шарахнулись японцы: как-никак монархия, они микадо чтут, а тут социалист со своими услугами… Существует некая кастовость монархов: воевать — воюют, но хранят корпоративную верность в основополагающих вопросах, не желают окончательного крушения, только частичных уступок жаждут. |