Изменить размер шрифта - +
Потом кто-то вернулся из суда, и из коридора до меня донесся его спокойный твердый голос: „Виселица“ — и охрипший возглас жандарма: „Нельзя говорить“. … Сегодня Ганка опять присмиревшая, печальная. Я обратился с просьбой к вахмистру, считающемуся добрым, взять для нее цветы. Он отказал. … Всем радомчанам смертная казнь заменена каторгой. Меня уверяли, что заменят и Ганке. Несколько дней тому назад к ней в камеру перевели другую женщину. С этих пор хохот и пение в течение целого дня без перерыва разносятся по всему коридору. Она сердится, что я почти не стучу к ней. А для меня она начинает становиться чужой. И я сознаю, что если бы я близко узнал ее, если бы она не была для меня „абстракцией“, то от меня повеяло бы на нее холодом. Всю эту неделю, несмотря на свидание и книги, я чувствую себя как-то странно. Будто бы я чувствовал веяние близкой смерти, словно нахожусь у предела жизни и все уже оставил позади… … Рядом со мной уже два дня сидит товарищ из Кельц. В четверг слушалось его дело — приговорен к смерти, замененной пятнадцатью годами каторги; через две недели будет слушаться другое его дело — об убийстве двух стражников. До него несколько дней сидел товарищ из Люблина. Ему сообщили, что его узнал провокатор Эдмунд Тарантович и что он обвиняет его в убийстве почтальона и пяти солдат. Виселица верная. Говорят, что этот провокатор выдал целую организацию ППС и настолько занят разоблачениями и показаниями, что следователям приходится ждать очереди, чтобы его допросить. У радомчан было за это время еще два дела, два раза их приговаривали к смерти и оба раза заменяли каторгой. … Кельчанин сидит теперь в другой камере. Ему всего двадцать один год, а за ним семнадцать дел. Когда к нему являются для прочтения обвинительного акта, он отказывается слушать, заявляя, что ему надоело и что он может отправиться на тот свет и не слушая этого. Он сожалеет лишь о том, что ему не дадут жить еще двадцать лет, и спрашивает, сколько У него было бы судебных дел к сорока годам. Снова появилось много людей в кандалах. Я их слышу и вижу только тогда, когда они выходят на прогулку. Несколько человек — почти дети, без растительности на лице, бледные, и на вид им не больше пятнадцати-шестнадцати лет. Один из них еле двигается. По-видимому, у него искалечены ноги. Во время гуляния он постоянно сидит на скамейке. Другой не подтягивает цепей ремнем, и они волочатся за ним. Остальные, наоборот, ходят гордо в кандалах, побрякивая ими, ступают бодро, выпрямившись. На днях у меня было небольшое развлечение: я был в уборной, жандарм забыл об этом и привел товарища из Радома. Мы оба были поражены. Он уже получил три смертных приговора, замененных двадцатью годами каторги, ожидает еще двух приговоров по пятнадцать лет каторги за участие в подкопе под тюрьмой и за принадлежность к „Левице ППС“. Все эти приговоры вынесены ему, несмотря на то что он не принимал ни малейшего участия в приписываемом ему убийстве жандармского ротмистра и других. К тому времени он уже совершенно отошел от движения. Второй, сидящий в одной камере с ним, тоже приговорен к смерти, хотя является принципиальным противником индивидуального террора. Жандарм заметил свой промах, но не разогнал нас и улыбался, когда вел меня обратно в камеру. … Вчера заковали четырнадцать человек; один из них по дороге в кузницу, горько улыбаясь, сказал: „Последние свободные шаги“. … Ганка сидит теперь вместе с Овчарек, которую обвиняла в предательстве. Должно быть, лгала. Я теперь не верю, что не были преувеличены и другие ее рассказы. Но все же она-то сама верила в то, что рассказывала. Они сидят теперь втроем. Первые два дня Ганка гуляла возбужденная, веселая, теперь она скучная и грустная. … Сегодня во всех камерах закрыли окна и накрепко забили их гвоздями. Теперь камера опять закрылась, как могила, и не видно ни неба, ни деревьев, ни ласточек. … В нашем коридоре уже несколько дней сидит некий Кац.
Быстрый переход