|
е. Иван) его (т. е. Георгия) разыскивал, с целью, понятное дело, немедленно уничтожить, но в розыске нимало не преуспел, поскольку, по легенде, Георгий этот превратился не в кого-нибудь, а в знаменитого разбойника Кудеяра, героя народных песен, славного своей жестокой удалью и лихой красотою (было двенадцать разбойников, был Кудеяр-атаман…); прошли, еще раз, мимо примечательнейшего этого места, мимо Архитектурного института, дошли до Кузнецкого Моста, спустились по нему, не задерживаясь, как почти всегда я задерживался, в Книжной лавке писателей, пересекли Петровку, затем Большую Дмитровку, тогда, разумеется, Пушкинскую, дошли до Тверской по Камергерскому переулку, называвшемуся в ту пору проездом Художественного театра, или проездом МХАТа, или даже просто проездом МХАТ, что приводило к немалой путанице с адресами, письмами, официальными справками, с каковой путаницей мне пришлось столкнуться впоследствии, когда весною 1985 года я туда переехал, чтобы прожить в этом проезде и переулке с весны 1985 до осени 1992 года лучшие, как мне теперь кажется, семь с половиной лет моей жизни, о чем я еще и подозревать не мог в тот майский, или июньский, весь в отблесках и лужах, день, точно так же, как не подозревал и не мог подозревать, разумеется, что, перейдя по подземному переходу Тверскую, тогдашнюю улицу Горького, пошли мы одним из моих, впоследствии, в это лучшее семилетие, излюбленных и постоянных маршрутов, мимо Центрального телеграфа, затем направо у обезглавленной церкви, превращенной наследниками и предателями Кудеяра в отделение этого телеграфа, или, выражаясь их языком, переговорный пункт, возле которого всегда стояли, скучали, курили солдаты, часами, видимо, ждавшие разговора с родной Алупкой, родным Ашхабадом; огибая так называемый Дом композиторов, с профилем Шостаковича на серой стене, через пыльный скверик с качелями — к Брюсовской церкви, большевиками не тронутой, проулочком и опять через сквер, по Шведскому, антисоветским своим названием пленявшему меня, тупику, мимо нового здания МХАТа, похожего на слоистый кирпичный пирог, мимо всегда, сколько я себя помню, стоявшей во дворе перед самым выходом на Тверской бульвар заржавленной старой машины, не могу только вспомнить теперь, была ли это «Победа» или крошечный послевоенный «Москвич», склоняюсь ко второму, затем — на бульвар, и дальше — к Никитской площади, возле которой зашли, наконец, в кафе, оттуда — к Арбату. Я не знал будущего, как никто не знает его, и не интересовался прошлым, во всяком случае так сильно, как интересовался им Двигубский; от исторических, филологических и вообще от всяких штудий я был, наверное, дальше в то лето моей жизни, чем в какое-либо другое, не говоря уже о зимах и осенях. Я рассказывал, конечно, о киностудии, предполагая, впрочем, что рассказы эти Двигубскому не могут быть особенно интересны. Предположения мои не соответствовали, как оказалось, действительности. Чем дальше я рассказывал, тем внимательнее он слушал. Была, наверное, некая игра самолюбия в этих моих рассказах, вот, мол, какой я крутой, какой интересной жизнью живу, в какие попадаю приключения. Всего-то и делов, что хлопал хлопушкой. Но не о том шла здесь речь. Я думаю теперь, что не столько само кино интересовало меня в ту пору, сколько некое чувство жизни, которое получал я от всех этих поездок, этих съемок, кадров и дублей. Мне был двадцать один год, было лето, неразрешимые вопросы остались неразрешенными, но и душевные тяготы, и ощущение болезни, и психушка были позади, и вот я ехал, допустим, сквозь очень солнечное, еще раннее, свежей влагой пахнувшее июньское утро, от Киевского вокзала на троллейбусе по Мосфильмовской набережной, глядя на сверканье воды в реке и какой-нибудь импрессионистический пароходик, пробиравшийся сквозь это сверканье, и проходил затем, показав пропуск, на студию, и начинались сразу какие-то дела, какие-то разговоры, телефонные звонки, чай и кофе, и всегда кого-то ждали, за кем-то надо было сбегать, и кто-то с кем-то, ясное дело, ссорился и ругался, и, наконец, отправлялись мы на автобусах и машинах, по пути распадавшейся кавалькадою, на натуру, в Конаково или в Звенигород…; некое было общее дело, которое мы делали, в котором я участвовал; дни казались заполненными, огромными; не зная будущего и не думая о прошлом, я так переживал настоящее, в какой-то, до той поры не ведомой мне, может быть, напряженности и полноте, и, опять-таки, еще не подозревая, конечно, что мне предстоит искать и находить другие, гораздо более действенные способы пережить это настоящее, это всегда ускользающее, недостижимое и все-таки вечно манящее, вечно влекущее нас мгновение, вот это сейчас, вот сейчас. |