Умиротворение настало и в его душе перед тем, как она покинула свою телесную оболочку! Ведь умирал Пушкин по-христиански: Вяземский, человек скептический и острый, свидетельствовал, что поэт простил своего убийцу и отошел примиренный с обузданными страстями...
Зимнее Михайловское прекрасно своим безлюдьем, сугробами, скрипом снега в «Аллее Керн», вечерами у сотрудников музея, составляющих здесь некий особый «монастырь», строгий и в некотором роде аскетический, без духа уныния и празднословия, но воистину в духе целомудрия, терпения и любви... Рональд Алексеевич всегда немножко недолюбливал пушкинистов (может быть, просто из ревности!), но эти (здешние) и, главное, сам директор Гейченко не выглядели ни профанаторами, ни буквоедами, ни торговцами — он любили поэта... И, кажется, понимали его.
Совхозный автобус, переделанный из грузовика в кустарной мастерской и похожий на старый, тряский рыдван, отправлялся в областной центр — город Псков; этой неторопливой оказией воспользовался и автор будущих очерков.
Ехал мимо деревень, поражавших бедностью, соломенными крышами изб, неустроенностью дворов, малолюдством, хмуростью. Кое-где встречались еще следы военных разрушений — ни одной целой колокольни, ни одного креста в небе. Одно радовало — не добралась до этих глубинных мест рука товарища Пегова — это он ведал в Москве черным делом переименований народных названий в партийно рекомендованные! И музыка этих слов-названий, в каждом селе, в каждом урочище и в любой деревеньке, на таблицах перед мостами через здешние малые речки будила в сердце что-то ему родственное, немаловажное, по духу своему истинно пушкинское. Не было в этих словах-названиях особой звучности или мещанской сладости, как в пеговских искусственных неологизмах (вроде «Уютное», «Солнечное», «Лучистое»), не было и казенно-бюрократического профамилирования в честь очередного товарища губернского. Но в них жила Русь, веселая и трагическая, певучая и рыдающая...
...В Псковский Троицкий собор ему посчастливилось войти перед самой «Херувимской». По старой памяти, бессознательно, он замер при первых звуках «Иже херувимы»... Сиял ему навстречу семиярусный иконостас. Царские врата били отверсты... Он разрыдался и бросился на колени... Не было ли и его вины в том, что этот собор десятилетие служил перед войной.... антирелигиозным музеем! В том, что псковичи с болью и стыдом за своих партийных вождей глядели на свой храм, видимый верст за тридцать от города на фоне туч или синевы! Иные псковичи, что называется, мимоходом заглядывали в собор, тихонько кланялись заветным иконам, превращенным тогда в «экспонаты», платили гривенничек за доступ и смущенно удалялись, сознавая, что вершится грех против Духа Святого! А ведь и он, Рональд Вальдек, что-то писал об этом «музее» в дни Пушкинского юбилея в 1937...
Потом, уже в Псковских Печорах, добился приема у наместника. Коротко рассказал ему свою сложную, извилистую, грешную жизнь. Исповедался и причастился в одной из подземных монастырских часовен... Спросил как быть, коли не вполне уверен, действительно ли был когда-то окрещен по обряду православному в полугодовалом возрасте. Настоятель Псковских Печор посоветовал обратиться к московскому пастырю, известному проповеднику.
Уже в оттепельную, переменчивую погоду бродил Рональд Алексеевич по древнему Новгороду. В детстве ему случалось побывать с отцом в этом городе под Вербное воскресение предреволюционного года. Он видел тогда выход молящихся из храма святой Софии после всенощного бдения. Тысячи людей бережно несли в ладонях освященную вербочку и свечку, прикрытую от ветра бумажным цветным кулечком. Всю жизнь берег он в памяти трепет этих огоньков в предвесенней полумгле, наполненной могучим гулом колоколов Софийской открытой звонницы... Он уже знал слово малиновый звон, но тот, новгородский, казался ему скорее медовым по густоте, сочности, красоте звука, плывущего куда-то в загородный сумрак, за Волхов, до самого Ильменя. |