60-летний мастер Фауст шутил с обретенной Гретхен, подарившей ему свою телесную и душевную нетронутость. Следы этого слияния двух дыханий в одно еще и остыть не успели в покинутой горнице.
— И не пойму никак, за что жизнь взяла и сделала мне такой подарок! — произносил он вслух который раз, а она снова возражала:
— Подарок от жизни получила я, а вовсе не вы...
Вечером они возвращались, и от маленькой железнодорожной станции решили все же сходить к тому, обещанному ночью белокаменному чуду. Вела туда узкая, малохоженная тропа в снегах. За лесами и рельсами, бежавшими в сторону Москвы, угасала будто от незримого реостата малиновая мартовская заря. Ноги вязли в снегу, оседавшем под каблуками совсем по-весеннему. У заснеженного бережка речной старицы перевели они дух и глянули туда, на тот берег, откуда тихо засияла им навстречу сама, застывшая в белом камне Любовь, чудотворная и невыразимая.
Потрясенные, они долго молчали, боясь потревожить голосом красноречие тишины и камня. Потом сами собою пришли ему на память картины и звуки далекого детства по соседству с этими местами. Очень тихо, вначале про себя только, а осмелев, и чуть погромче, стал он произносить воскресшие в уме слова давно казалось бы позабытой, но в сердечных глубинах сбереженной просьбы к владычице этого каменного чуда. Верно, эти самые слова так страстно любил Лермонтов в минуты жизни трудные, когда теснилась в его сердце грусть...
«Отжени от мене... уныние, забвение, неразумие, нерадение, и вся скверная, лукавая и хульная помышления от окаянного моего сердца и от помраченного ума моего; и погаси пламень страстей моих, яко нищ еси и окаянен. И избави мя от многих и лютых воспоминаний и предприятий, и от действ злых слободи мя...»
Молча и строго они поцеловались, глядя в зрачки друг другу, улавливая в них отсвет вечернего небесного огня... И все вокруг было не рассказом, не поэмой, не полотном, а реальной и грустной российской явью, и закат догорал в печали, и трудна была эта тропка в снегах, и предвиделись еще и еще бредущие по ней молельщики за белокаменным прощением, благословением, закатом и скорбью.
В Москве она снова говорила ему «вы», а его ответное «ты» звучало не интимно-ласково, а менторски, покровительственно. Напоследок он слушал ее прощальные слова с площадки вагона, уже отпустив ее руку и больше угадывая смысл по движениям губ:
— Вот и все, милый мой мэтр! Так надо! «Возвращаются ветры на круги своя». Мало надежды, чтобы эти круги когда-нибудь пересеклись. Не поминайте лихом свою благодарную ученицу! Она-то вас... никогда не забудет!
И он тоже забыть не смог.
Сам поражаясь стойкости этой напасти, робея перед совестью и даже не понимая хорошенько, как же все это случилось и переплелось, и запуталось, он уже через месяц невыносимо мучился из-за разлуки с Лизой. Вся жизнь стала немила. Он тосковал по ней до того, что хотелось порой завыть, как хищнику, взятому с воли в клетку.
На День Победы он устроил себе командировку в город В. Потому что и Лиза должна была приехать в этот город с группой северян-ветеранов войны: Лиза должна была показать им памятники истории, связанные с походами Петра... Но в этом древнерусском областном центре действовал отличный музей, хватало собственных экскурсоводов. Лиза с охотой поручила этим местным энтузиастам и знатокам своих подопечных ветеранов, а те, по правде сказать, больше интереса проявляли к Дому офицера и ресторанной гастрономии под юбилейные напитки. Мэтр и Лиза оказались предоставленными самим себе. Решили осмотреть древний загородный монастырь.
Шофер высадил их перед воротами монастыря-заповедника. И когда оформлены были допуски внутрь ограды (там стояла, как водится, воинская часть и велись кое-какие реставрационные работы, как в свое время суздальский Спас-Евфимий служил и ГУЛАГу и музею), они с Лизой вдвоем зашагали по гулким плитам, спугивая воркующих голубей. |