Директора института Павел Лаптев увидел в окружении нескольких человек, — Бродов направлялся в зал. Павел успел разглядеть его: Вадим округлился, небольшой, упругий живот словно бы тянул его книзу, но он не хотел склонять головы, наоборот, откинул её назад и быстро поворачивался то в одну сторону, то в другую.
Как же он изменился за двадцать с лишним лег! Лаптева больше всего смутило лицо Бродова, разросшаяся шевелюра рыжих волос, тонкие ниточки бакенбардов и бородка клинышком — она была огненно–рыжей и походила на медную нашлепку. Бродов был в очках, и глаза его ни на ком не останавливались, он всех слушал сразу и всем отвечал сразу и был похож на воробья, который все время боится нападения. Лаптева Бродов не заметил, прошел мимо. Следом за ним прошел в зал и Лаптев. Он хотел догнать Вадима, условиться о встрече, но Вадим быстро, кланяясь направо и налево, пожимая на ходу протянутые руки, взошел на сцену и сел в центре стола, накрытого синим бархатом. Павел вернулся назад, но в дверях образовалась пробка и со сцены послышался голос:
— Садитесь, товарищи! Начинаем.
Поток людей, идущих в зал, усилился, и Лаптева почти втолкнули в кресло; Бродов объявил начало работы Совета.
Павлу было неудобно подниматься из кресла и на виду у Вадима и всех присутствующих выходить из зала. Он продолжал рассматривать Вадима и удивлялся его перемене. Из парня с тонкой шеей, нескладно длинными руками и глазастым худым лицом его бывший друг превратился в крепко сбитого бодрячка.
— Институт выполнил ряд работ, снискавших ему признание, выдвинувших нас на место головного центра автоматики…
Да, это говорил он, Бродов. Голос, усиленный скрытыми от глаз радиоустановками, гудел в зале, казалось, лился изо всех углов, из стен, потолка.
Не было прежнего Бродова. Был новый чужой, непонятный человек. В том прежнем Бродове жила теплота, искренность, человеческая сила и слабость, в новом подчеркнутое самолюбование и недоступность.
Округлился Бродов: не было в нем и тени бывшего воздушного бойца. И невольно подумалось Павлу: «А может, и я… со стороны–то… вот таким же кажусь».
Лаптев оглядывал ряды ученых, присматривался к лицам, — невольно отвлекался от докладчика. Зал оживился при каких–то словах Бродова, и кто–то с передних рядов крикнул: «А фоминское звено будет принято?» Лаптев сосредоточился и стал вникать в смысл речи своего приятеля, директора института, стоявшего у отделанной под дуб трибуны. Реплика, видимо, остудила оратора, — он теперь говорил не так бойко и ровно; он как бы сник, стал ещё меньше ростом. Вот Бродов запнулся и склонился над листом; Лаптев теперь видел один его лоб и густые тщательно причесанные волосы. «Неужели здесь, среди ученых, есть противники фоминской идеи металлургического конвейера?» — подумал Лаптев. И вспомнил, как всего лишь два часа назад, с трибуны Кремлевского дворца, рассказывал о прокатных станах академика Фомина, о его идее единого конвейера — плавки, разливки и проката металла, — которому уже положили начало современные автоматизированные станы–гиганты. Лаптев рассказывал об этом с гордостью, речь его не содержала какой–нибудь тревоги, — он лишь предлагал ускорить создание конвейера на «Молоте», выделить на эти работы больше средств. А здесь он слышит: «Фоминское звено будет принято?» Значит, кто–то сомневается в этом? Значит, фоминское звено не реальность, а замыслы ученого, которые ещё надлежит отстаивать?
Лаптев, стараясь понять речь оратора, цеплялся за слова, пытался размотать нить мысли, но нить рвалась, ускользала — оставался туман и сумятица отрывочных понятий. Часто произносились слова: «фоминское звено», «эксперименты на «Молоте», «приборная оснастка»… Но о чем все–таки хотел сказать Бродов, понять было трудно. |