|
Она мудра, терпелива и бесконечно спокойна. Она может поведать множество вещей, но лишь тому, кто умеет ее слушать.
Менно умел слушать.
ЧУДОВИЩЕ
Первым молчание нарушил Кинкель, чтобы произнести нечто настоль же очевидное, насколько и бесполезное, водилась за ним издавна такая привычка.
- Отчаянно лупят сегодня, - пожаловался он, неуклюже вороша кочергой в печи, - С обеда заладили. Просто черт знает что.
Печь в нашем блиндаже была крошечная, из снарядной гильзы, внутри нее трепыхалось бледное пламя, слишком слабое, чтоб согреть продрогших людей, тянущих к нему руки, но достаточно яркое, чтоб высветить их лица – заострившиеся, уставшие, выступившие болезненно-бледными пятнами из темноты.
Холод в блиндаже стоял оглушающий. Он просачивался во все щели, не обращая внимания на шипение нашей печки, и терзал нас своими тупыми зубами, заставляя тонкое солдатское мясо промерзать до самой кости. Слова замерзали еще в глотке, и на языке хрустели, как раскалываемая подошвами наледь. Да и жаль было выпускать в окружающую нас почти космическую ледяную темноту теплые крохи воздуха, сбереженные в легких. Оттого мы старались не говорить. Съежившись вокруг печки, смотрели в огонь, пытаясь хотя бы видимостью пламени согреть мысли.
Но Кинкель был прав – сегодня французы били с особенным остервенением. На трехметровой глубине, в окружении промерзшей земли, выстрелы уже не казались такими страшными, как на поверхности, но мы все равно вздрагивали всякий раз, когда где-то бесконечно далеко французские гаубицы принимались тоскливо лаять огромными стальными псами: «Уу-у-у-уууммм… Ваа-а-ау-ууум! Гру-м-м-мм!». Страшные это были звери, безжалостные и с тяжелым, истинно звериным, нравом. Печка вздрагивала от каждого близкого разрыва, рассыпая вокруг себя бледные искры.
- Кажется, у меня на голове появляется по шишке от каждого близкого попадания, - пожаловался Кинкель, не выпуская кочерги. В нем, единственном из всех нас, страх рождал не придавленную замкнутость забитого существа, стиснутого в тесной коробке, а
говорливость, - Если так пойдет и дальше, скоро каску на голову натянуть не смогу. Удивительно, господа фойрмейстеры, как в нас еще не угодило прямым. Бьют-то совсем рядом, чуете?.. Один такой гостинец, и готово, перекрытие не спасет. Стройся перед небесными вратами в две шеренги да докладывайся старичку… Мол, прибыли на постоянное расположение, извольте указать диспозицию, и все такое… Кстати, как полагаете, в каком чине состоит Святой Петр? Полагается ли при докладе вытягиваться по стойке «смирно» или довольно будет просто отдать ему честь? Или же он лицо гражданское?
Сочетание холода и страха удивительным образом воздействует на человека, запирая его мысли и чувства внутри окостеневшей и потерявшей чувствительность оболочки. В другое время болтовня Кинкеля раздражала бы, но сейчас мы все слишком замерзли и устали, чтобы одернуть его.
Страшная штука – замерзающий человек. Мы берегли дыхание, прижимая ко ртам скрюченные пальцы, белые и ломкие, как пальцы столетних египетских мумий, мы прижимались друг к другу острыми боками и переминались, как лошади, с ноги на ногу. Иногда то один, то другой, сдавленно ругаясь, высвобождал руку – и посреди блиндажа вспыхивал в воздухе сноп пламени, такой яркий, что заслонял даже печку. Но пламя это быстро таяло в воздухе, почти не отдавая тепла. Для мощного пламени нужно топливо и силы. Ни того, ни другого у нас не было.
- Заткнул бы ты рот, пока не надуло, - зло бросил Мольтер по прозвищу Траншейный Клоп, ерзавший на снарядном ящике, - Святой Петр!.. Придумаешь тоже, чурбан! Так тебя и пустят к нему с докладом!
- А чего бы и нет?
- Тебя в иное распоряжение отошлют, пониже. Небось уже и сковорода греется…
- И то недурно. |