|
Чужая воля никогда не превратит тебя в чудовище. А вот напротив… Если в твоей душе уже есть чудовищные черты, они рано или поздно станут явственно видны, обретут плоть, так сказать. Тут вопрос лишь в том, у кого они есть изначально.
- Заладили о чудовищах… - проворчал Райф, неодобрительно косясь на сослуживца, - Это война, и все тут чудовища. И я, и вы, и прочие. Скажете, не так?
Хауптман Тиле зашелся кашлем. Когда он откашлялся, лицо его приняло едва ли не фиолетовый оттенок.
- Не соглашусь, - через силу выдохнул он, когда кашель прошел, - Клоп отчасти прав. Есть люди необычайной жестокости, такие, для которых война лишь прикрытие, маскирующая ткань. Глупо считать, что их нет среди магильеров и даже фойрмейстеров.
- Мы выполняем волю кайзера! Это война.
- Одно не отменяет другого.
Райф скривился.
- Что по мне, так все одинаковы. Все мы в равной степени чудовищны. Людей жжем? Жжем. Ну так нечего придумывать пустое. Философы. Ад им, рай…
Райф заворчал и попытался поплотнее укутаться в свое тряпье. От холода и усталости он зверел, и разговоры едва ли могли его расшевелить, только злили.
- У меня был знакомый, лейтенант-фойрмейстер, - сказал хауптман Тиле так тихо, что невозможно было определить, к кому он обращается, - Умер в шестнадцатом. Он любил поджигать у французов руки и ноги. Особенно когда они бежали в атаку. Брал бинокль и нарочно высматривал. И смеялся, когда у пехотинцев загорались конечности. Они бросали оружие и начинали метаться. Иные падали на землю и катались, иные пытались бежать дальше, не обращая внимания на то, что обуглившиеся пальцы уже не могли держать винтовку. Мундиры спекались с телами, а люди все бежали. Он нарочно не давал им быстрой смерти. Его очень это развлекало.
Фойрмейстеры завозились вокруг печи, кто-то хмыкнул. Из приоткрытых ртов струился густой пар.
- Бывает, - сказали из задних рядов, где ютились те, чья очередь греться еще не настала, - Это от злости. Один мой приятель, бывало, тоже…
Гулко хлопнула наружная дверь блиндажа. Кто-то стал спускаться по лестнице вниз, судя по отзвуку шагов, промерзший до такой степени, что едва шевелился. Райф выругался, когда порыв ледяного ветра жестко тряхнул горящие угли, мгновенно выдув из нашей тесной пещеры те крупицы тепла, что чудом удалось здесь сохранить.
Это был Герстель, похожий на собственного призрака и покачивающийся от слабости. Последний час он провел на наблюдательной позиции, наверху, и теперь спустился вниз погреться, едва передвигая ноги. Ему молча освободили место у печи, и он, зашипев сквозь зубы, придвинулся к зыбкому огню, протягивая скрюченные, побагровевшие от мороза пальцы. Густая седина в его волосах походила на иней, а
подбородок был покрыт тонкой ледяной коркой с ржавой табачной примесью, и это удивительным образом казалось даже естественным, учитывая его холодное, не умеющее выражать чувств, лицо.
Герстеля мы знали недавно, его приписали к нашей роте лишь в ноябре, и, кажется, никто не мог похвастаться тем, что близко с ним сошелся. Ян Герстель был человек того особенного склада, что выпадает из любого общества, но не в силу гордости или отчужденности, а просто потому, что общество не способно удержать его, как пробитая каска не удерживает зачерпнутую воду.
Он был таким же, как мы, тощим, обтрепанным, бледным от усталости и недоедания, словом, таким, какими были все фойрмейстеры зимой тысяча девятьсот девятнадцатого года. Но все-таки он чем-то отличался от нас, и мы, старые фронтовые псы, безошибочно чувствовали этот запах, хоть и не понимали его природы.
Этот запах отчего-то заставлял нас инстинктивно сторониться Герстеля, оттого, оказываясь в любом обществе, он неизменно создавал вокруг себя зону пустого пространства. Вот и сейчас, несмотря на холод, от которого съеживались сухожилия, некоторые безотчетно отсели от него.
Едва ли одиночество мучило Герстеля. |