Ране то все они для нее ровней были, а ныне, как живот подвело, — нет. Вот и надумала она от приблудыша избавиться — все одно, если при себе оставить, помрет.
Долго она шла да пришла в Москву — где сирым да убогим прожить легче, где одних церквей, может быть, сто! Пришла, сыскала имение Лопухиных да ночью возле крыльца их его оставила. Сказала только:
— Помни — Яковом тебя кличут, а кто батька твой с мамкой — мне неизвестно! Покойный барин тебя привез, Лопухин, а боле я ничего не ведаю. Может, приютят они тебя, а нет — так живи сам, как сможешь!
Только Яков не понимает — плачет, слезы по щекам мажет, кричит-надрывается: «Мамка! Не уходи!» За подол хватается. Еле Матрена ручки его от юбки оторвала. Куда он ей — своего в сберечь!
Оставила подле забора, повернулась да пошла.
Сперва-то он за ней по дороге бежал, криком исходя, да потом отстал, из сил выбился.
Матрена ушла — он остался.
Утром его дворовые нашли да прогонять стали палками грозя да пугая, что собак с цепей спустят. Ладно мимо подьячий проезжал — увидал мальца пожалел, спросил, кто он таков.
Тот, как матушка его учила, сказал, что Яков он и что к папеньке с маменькой его барин привез. Поглядел на мальца подьячий — да и ахнул, так тот на младшую дочь Лопухина Анисью, ту, что в Яузе-реке утопилась, был похож.
Кликнул хозяйку.
Та сразу все смекнула! Муж-то говорил ей, что сынок Анисьин помер, а тот, выходит, жив! Завела его в дом, стала расспрашивать — тот ей про тятеньку да маменьку, братьев своих да жизнь лесную рассказывает. А барыня думает: «Не знаешь ты, кто твои матушка с батюшкой?» Да еще думает, куда его тепереча девать.
При себе-то не оставишь — нагулянный он, а гнать с глаз долой жалко: все ж таки не чужой — помрет ведь!
Разве только в приют сиротский сдать...
Призвала к себе няньку да велела Якова в приют, что при монастыре, свесть и там оставить. И рубль за то дала.
Записали мальца в книге Яковом.
В приюте жизнь несладкая — на волю не пущают, кормят впроголодь, ежели сам чего добудешь, хоть даже своруешь, — твое счастье, а нет — так слушай, как у тебя в животе урчит! Мрут сироты чуть не каждый божий день — кто с голодухи, кто от болячек, кто с тоски. Якову-то еще повезло: его хоть прикармливали — раз в неделю приходила в приют женщина, приносила в корзинке еду да велела ему передавать. От кого — не говорила, да никто и не спрашивал.
Тем и жив остался.
А как Яков подрос, его в школу определили.
Учили все больше божьим заповедям да молитвам. Коли урока не выучишь, собьешься али перепутаешь чего — колотили нещадно кого вицей по ногам, а кого и кулаком. Или того хуже — обеда с ужином лишали!
Кое-как день перетерпевали. А после, вечером, новая беда — ученики, аки волчата злые, друг над дружкой расправы чинили за дневные обиды. Соберутся вдвоем-втроем да одного кого колошматят. Не по-детски, а так, что ребра трещат!
Сколь раз Якову доставалось, сколь раз он сам другим носы в кровь разбивал. А не станешь бить — заклюют. Такие законы...
А уж как настанет ночь, встанет Яков пред иконой на колени, да не про то молится, об чем надобно, а о том только, чтоб батюшка его али матушка объявились да забрали его отсель поскорей, покуда он еще жив!
Уж так просит!...
Да не он один — все о том бога молят!
Да только, видно, бог к их молитвам глух — не приходит за ними никто...
Кончился день... Лежит Яков да, коль сон к нему не идет, тихо плачет в тюфяк, солому слезами кропя. Так уж ему обидно за жизнь свою, за брюхо пустое, а пуще — за обиды всеми и каждым ему чинимые, да за битие, да за то, что просвету его жизнь не имеет, а один только мрак!
И никто-то его не защитит и не пожалеет!
И где ж его родные?. |