Кстати, не скажешь, чтобы и Кларе все это было неприятно, Кларе, моему маленькому фотографу, которая, кажется, впервые после смерти Сент-Ивера обратила внимание на мужчину. Она, пожалуй, не прочь и поубавить его пыл киномана, моя Кларинетта.
– Эррол Флинн в роли Робин Гуда, хорошо; а кто играл Ричарда Львиное Сердце? – спрашивает она.
– Уоллес Бери у Алена Дуэна и Ян Хантер у Майкла Кёртиса!
– А в версии Кена Аннакина?
– Аннакина не стоит и вспоминать! – бросает Клеман с тем решительным и безоговорочным превосходством, которое вырастает только на почве настоящей страсти к кино.
Любовь вначале никогда не бывает разборчивой, глотая первое, что попадется на язык. И эти первые разговоры влюбленных похожи на детский лепет. О чем бы они ни говорили, они все равно имеют в виду совсем другое. Любовь не соблюдает диет, она всеядна, и в то же время достаточно самой малости, ничтожной былинки, чтобы она насытилась. Разве не видели мы, как настоящая страсть рождается из разговоров, столь бедных протеинами, что она едва держится на своих слабых ножках.
Сейчас мы как раз присутствуем при этом влюбленном чириканье между Кларой и Клеманом.
Ни один из них пока еще не знает, о чем он, в сущности, говорит, но мама-то прекрасно понимает, что все, что выпархивает из уст Клемана – обращается ли он к Шестьсу, к Жереми, к Терезе, к Превосходному Джулиусу, к малышам или ко мне, – на самом деле относится к Кларе: разноцветные воздушные змеи, маленькие любовные послания, которые Клара схватывает на лету и бровью не ведет.
… которые Клара схватывает на лету…
Мама это знает, одобряет и ничего не говорит.
Мама, которая по-прежнему не притрагивается к еде.
Я ловлю взгляд Терезы.
Она отводит глаза.
Пастор, Пастор, что ты сделал с мамой?
Тогда я спрашиваю:
– Да, Жереми?
А он:
– Бенжамен…
Я лежал, растянувшись на нашей койке, паря косточки над языком Джулиуса, который, устроившись у меня в ногах, спокойно созерцал твою маму: она сидела за рабочим столом, и золото ее волос переливалось в свете настольной лампы. Мысленно я уже перекатывал ее черты на твою кассету (кем бы ты ни родился, мальчиком или девочкой, очень надеюсь, что, собирая мозаику своего портрета, ты будешь слизывать с оригинала твоей мамы и оставишь без внимания мою палитру – я уже достаточно на себя насмотрелся, уволь).
– Что тебе, Жереми?
И тут я заподозрил подвох.
Как бы неподвижно он ни стоял (сослагательное наклонение; не беспокойся, я тебя научу, увидишь, как приятны для слуха эти плавные сочетания…) итак, как бы неподвижно он ни стоял, внутри у Жереми все кипело. В который раз этот господин попался на собственный крючок. Я прекрасно знал это его выражение. Обычно оно предваряло какую-нибудь несусветную чушь.
– Бен, тут такое дело…
Именно, то самое.
– Не знаю, как и сказать тебе.
Жюли отложила ручку и встала из-за стола. Она посмотрела на Джулиуса и указала ему на дверь:
– Мужской разговор, это не для собак, Джулиус. Нужно соблюдать строгую конфиденциальность.
И они оставили нас совсем одних.
– Итак?
– Хочу задать тебе один вопрос.
– То есть ты полагаешь, что я смогу дать тебе ответ. Настоящий педагог должен этим гордиться.
– Перестань издеваться, Бен, мне и так трудно.
– Всем когда-то бывает трудно, Жереми.
(Обожаю подобные сентенции: никакой полезной информации, зато согревают душу тому, кто их высказывает. Я поделюсь с тобой парочкой, когда ты придешь ко мне со своими проблемами. Сам убедишься, как мне сразу полегчает.)
Жереми как нельзя более внимательно разглядывал свои штиблеты. |