Изменить размер шрифта - +

На дне реки русалка

Красивая лежит.

 

Жива иль не жива,

И тело оплетает

Плакучая трава...

 

Огляделась. Она сидела на лавке в укромном уголке просторной светлой комнаты, уставленной подставами с пяльцами, прялками, подушечками с коклюшками, длинными столами с разложенными на них штуками холста, сатина и других материй. Вокруг столов и прялок расположились на скамеечках или табуретах девушки и женщины в простых сарафанах, аккуратно упрятав волосы под повязки, и шили, вышивали, плели кружево, пряли кудель.

Даше потребовалось несколько мгновений сообразить, где она. Да ведь это девичья! Девичья в Горенках, все в тех же проклятущих Горенках, где позапрошлой ночью...

Она зажмурилась, уткнулась в сгиб руки.

Не думать. Не вспоминать.

Вот уже вторые сутки Даша твердила это себе беспрерывно, однако вспоминать было не о чем. Случившееся она не могла воскресить в сознании, даже если бы захотела. Первый день так и провела в полубеспамятстве, металась по кровати, тихо точила слезы, которые не приносили успокоения, или лежала недвижимо, вперив взор в одну точку, потом снова принималась оглядывать свое опоганенное тело, и все чаще мысли ее, сперва разрозненные, бессвязные, начинали обращаться к одной думе. Часто бывает, что всходы нежной, слабой повилики, взойдя вокруг крепкого стебля, сползаются к нему в поисках опоры, обвивают, все теснее сжимая вокруг него свои объятия, и вот уже догадаться невозможно, какое растение поддерживает их. Оно сплошь повито тугими стеблями, возможно, задавлено, загублено этими объятиями, и только повилика жадно и в то же время невинно раскрывает навстречу солнцу и свету свои нежно-розовые или белые цветочки... Так все, все в израненной, измученной, дошедшей до предела страданий и унижений душе вдруг онемеет, застынет, раскрываясь только мыслям о смерти.

К ней никто не заходил, ее не звали к столу, Даша так и избыла день, не чувствуя голода. Боялась засыпать, гнала сон, однако он оказался милосерден и не принес с собой никаких кошмарных видений. Вот разве что под утро Даша вдруг приснилась себе маленькой девочкой — Данькой, бегущей по тропке меж высоких сугробов к речке Воронихе. Чуть впереди нее торил тропку братец Илюша — но не тот угрюмый, мужиковатый, вечно озабоченный хозяйственными хлопотами, каким она его видела в последний раз, а мальчишка лет двенадцати. Он то и дело оборачивался к сестре с таинственной улыбкой, приговаривая:

—Чего покажу! Ну, чего покажу!.. Ахнешь!

Дети выбежали на лед, и Илюша указал сестре темное пятно чистого льда меж белых слоев снега. Подбежал, плюхнулся прямо на лед, отчаянно уговаривая сестру, чтоб не боялась, и когда Данька распростерлась рядом, принялся тыкать в лед пальцем, шепча, словно боялся спугнуть кого-то:

— Гляди! Гляди вниз!

Данька вгляделась — и вдруг увидела, что лед небывало прозрачен, словно стекло. Сквозь его толщу отчетливо было видно желтовато-серое песчаное дно, длинные, зеленые, чуть шевелящиеся от подводного течения стебли плакучей травы и узкое, серебристое, отчего-то необыкновенно красивое тело молодой щуки, которая замерла на самом дне и словно бы дремала.

— Ну? Ахнула? — торжествующе шепнул Илюшка, и потрясенная Данька в самом деле тихо ахнула...

И проснулась. От чуда и забвения вернулась к горю и смертной печали.

Но все-таки сутки прошли, боль в теле поуменьшилась, и двигаться Даша теперь могла ловчее, соображать лучше. Почувствовав, что станет относиться к себе с меньшим отвращением, если помоется, она налила в таз холодной воды из ведра, стоящего в углу комнаты на лавке и заботливо прикрытого деревянным кружком, чтобы, храни Бот, не наплевал туда нечистый, и принялась плескать на себя воду, тереть ладонями и скрести ногтями, не обращая внимания на новые царапины, которые немилосердно оставляла рядом со старыми, не чувствуя, прикосновений студеной воды и нимало не заботясь о том, что может простудиться и заболеть.

Быстрый переход