Двери в девичью еще не успели распахнуться, а все головы уже оказались прилежно склоненными над работою. Кружевница же Глаша тихо выпевала свою печальную песню:
Теперь ее пора
С подружками резвиться,
Чудесить до утра,
Грустить в глуши лесной,
На веточках березы
Качаться под луней...
Звали ее Сонька, и, послушная, ласковая, приветливая с господами, она была просто на диво дерзка и противна со слугами. Вряд ли это помогло Соньке снискать со стороны дворовых большую любовь! Никто в девичьей даже голову к ней не повернул, все так и сновали иголками, позвякивали спицами, постукивали коклюшками, шуршали веретенами, а Глаша, проворно подцепляя крючком петельку за петелькой, продолжала петь:
Не ведая о том,
Что в царстве водяного
Русалкин зимний дом...
И знать ей не дано:
Царицею русалок
Предстать ей суждено
.
Та еще выше задрала свой птичий носик:
— Матрешка! Золотой галун на платье оборвался, ты зашей, да смотри, чтоб ни следа починки не найти было. А коли плохо сработаешь, ее высочество велит тебя на конюшне драть почем зря, словно Сидорову козу. Поняла, дубина стоеросовая?
Пригожая златошвейка по имени Матреша, сидевшая слева от Даши, даже не обиделась на «дубину»: разинула рот и уставилась на Соньку. Другие девушки выглядели не менее ошеломленными, и Даша поняла, что их так изумило: слова «ее высочество». Не «ее сиятельство», а «ее высочество»! Наверное, девушки только сейчас осознали, что сплетничали не про кого-нибудь, а про государыню-невесту, будущую свою императрицу — и не только свою, а всей России!
От священного ужаса руки у Матреши задрожали, и она не смогла поймать брошенное Сонькой коричневое бархатное платье, обшитое золотым галуном на манер гвардейского мундира. Платье упало почти к самым ногам Даши, и что-то чуть слышно стукнулось об пол.
— Раззява! — взвизгнула Сонька. — Вот измарай мне платье, только измарай!
Впрочем, ей пришлось умолкнуть, потому что Матреша тотчас подхватила платье, расправила его у себя на коленях, приладила на место оторванный галун и трясущимися руками принялась вдевать в иголку золотую мишурную нитку. Сонька еще мгновение грозно смотрела на нее, потом вышла, на прощание окинув всех лютым взглядом, который так и пригнул девушек: даже когда горничная вышла, они не подняли голов и продолжали исполнять свою работу.
«Что же это значит, про рубаху-то? — никак не могла понять Даша. — С меня пропала, а княжна Екатерина в ней оказалась. Хотя с чего я взяла, что в ней? Может, у нее таких было две. Или пять! Зачем, Христа ради, ей с меня рубаху-то снимать?»
Незачем. Но почему еще сильнее заныло и без того изболевшееся сердце? Что за мысли начали жалить утомленное сознание?
Глупости. Глупости все это! Да, конечно, однако... однако почему-то не шла из памяти красавица княжна, которая испуганно пятилась от отца, а Алексей Григорьевич в бешенстве кричал, подхватывая подол ее амазонки, на который щедро нацеплялись репьи:
«Где валялась, по каким кустам? С кем?! Опять с этим своим...»
Даша тогда что-то соврала, вступилась за Екатерину, а сама мельком подумала, что не иначе прав князь: только в лесной траве лежа, можно столько мусору на юбку нацеплять. Как это только что сказала дерзкая на язык Маруся? «Княжна не один раз на свидания в лес к своему бывшему жениху бегала и валялась там с ним...»
Рубаха, пропавшая у Даши... кровь на ее теле, а на простынях — ничего... усеянная репьями амазонка... Екатерина, которую тащит по коридору разгневанный отец, выставляя всем напоказ кружево с петушками да крестиками, испачканное кровью. |