Какой-то юнкер лег за пулемет. Мишель не видел его, но угадывал в прорези щитка розовые, по-детски пухлые щеки и напряженные, глядящие на него сквозь планку прицела, глаза.
"Ну вот и все... — отчего-то совершенно спокойно подумал он... — Ну и ладно!.. Он не боится, он не станет молить о пощаде! Пусть!..
Вот только Анна — он так и не успел ее найти. Жаль... Но, может, это и к лучшему..."
Мишель прислонился затылком к воротам и закрыл глаза...
Он не желал видеть мгновение своей смерти...
"Ливадия... — вспомнил он. — Море, солнце, живые еще отец и мать и он в матросском костюмчике... Лучше думать об этом. И так и уйти — мгновенно и почти счастливым!..
На Красной площади и смерть должна быть красна!.."
Перед телегой на добрых, сытых конях ехали шагом преображенцы, раздвигая толпу, расчищая телеге путь. Народ расступался, давая дорогу, — гляди, не зевай! Раскроешь рот — враз получишь кнутом поперек спины, а то и вовсе конем стопчут!
Плывет в людском потоке телега... А на телеге, прикрытый шубой, сидит Густав Фирлефанц. Тот, ради кого скачут впереди преображенцы, ради которого со всех концов Москвы согнали на площадь народ.
Позади той телеги — другая, где везут женщину, отрока и девицу — жену Густава Фирлефанца Поросковью, сына его шестнадцати годков, которого нарекли, на иноземный манер, Карлом и дочь его Софью. Жена его плачет — слезами обливается, дочь к себе жмет. Отрок молчит, крепится, во все стороны волчонком глядит. Кто их жалеет, кто — грязью в них кидает. Злы люди, оттого что их от дел оторвали, да на площади битый час держат!
А там, впереди, народа и того гуще, там вплотную друг к дружке жмутся так, что протолкнуться невозможно! Там над головами виден высокий деревянный помост...
Возведенный для Густава.
На помосте стоит толстая деревянная колода, подле которой топчется человек в кафтане. Ждет.
Его...
Скрипит телега. Ноет сердце... Неужто все, неужто здесь придется ему голову сложить, не увидев боле никогда милой сердцу Голландии? И хоть жуть от того берет, но есть надежда, что в последний момент царь. Гер Питер, его помилует.
Подъехали.
Густав с телеги спрыгнул, по мокрым ступеням поднялся, взошел на эшафот. Повернулся к толпе, поклонился раз и другой, как все до него делали.
Вот она, площадь Красная, — гудит, колышется тысячами голов. Отчего Красная-то — уж не от крови ли людской?..
На подставленные лавки тут и там встали глашатаи, закричали громко во все стороны, читая приговор.
...Иноземца Густава Фирлефанца, разорителя рентерии царской, супротив государя императора со злодеем Виллиамом Монсом заговор чинившего, смерти предать: голову прилюдно отсечь, на кол насадить и в людном месте поставить, иным злодеям в назидание, дабы им супротив закону идти впредь неповадно было; жену его Поросковью с дочерью его Софьей навечно в ссылку сослать, а сына Карла кнутом бить и, буде он после того жив останется, в солдаты отдать...
Кричат глашатаи, глотки дерут.
Гудит толпа, волнуется. Когда рубить-то станут?!
Слушает Густав. А ведь про него это — его голову рубить станут и на кол насаживать! Его жену с дочерью сошлют, а сына кнутом до смерти бить будут!..
Как же так вышло-то?..
А вот — вышло!.. Не воротишь!..
Кто-то подошел, тронул его за плечо.
Палач...
Сказал:
— Ложись-ка давай, чего тянуть...
Нет, видно, не будет от Гера Питера пощады!..
Перекрестился Густав, да не как все — на купола церквей, что по всей Москве тут и там сияют, а мимо них, в сторону запада оборотившись, туда, где Родина его, Голландия!
Сбросил с плеча шубу, опустился на колени пред колодой, склонил голову, щеку на нее положив. |