Возле них сновали люди и слышались голоса. В отсветах огня виднелись силуэты расшив и лодок. С Кутума летел перезвон татарской гармошки. Когда проплывали мимо рыбного заводика, лабазов и прочих хозяйственных построек, околоточный крякнул, словно что-то у него застряло в горле, и назидательно сказал:
— Ты, Александр, на меня не серчай. Служба моя такая…
— Да чего уж там, — уныло отозвался купец. — Многого я от тебя и не прошу. Скажи хоть, за какие грехи?
— Вот дурья башка, — проворчал околоточный. — Если ты не знаешь — мне откудова знать? А если верить губернии, то сошёлся ты с диким туземным людом и чуть было войну на матушку Русь не накликал.
Следуя по затемнённым улочкам мимо индийских караван-сараев, трое полицейских вывели Герасимова к тюремным воротам и сдали надзирателям. Не успел он сообразить, куда его дальше поведут, как оказался в одиночной камере с деревянными нарами и чугунной парашей в углу.
Каждое утро купец просыпался на стёганой замусоленной подстилке и сразу не мог понять — где он? Сознание, однако, властно напоминало ему о реальности окружающего, и сердцу становилось настолько тоскливо, что хотелось выть по-собачьи или биться головой о стенку. Он скрежетал зубами, стонал и тупо разглядывал на стене чёрные движущиеся точки. Потом звонили колокола церквей, в решётку над нарами заглядывал солнечный зайчик, камера освещалась, и чёрные точки оказывались клопами. Герасимов хватал сапог и принимался остервенело давить этих тварей. Стена покрывалась красно-чёрными пятнами, а камера заполнялась зловонием.
После колокольного боя где-то в глубине тюремного коридора начинала звякать жестяная посуда. Звяканье постепенно усиливалось, и купец соображал: это тачка с похлёбкой приближается к его камере. И тут гремел замок, дверь отворялась, и надзиратель подавал кусок хлеба и миску с мучнистой жижей.
— Постой-ка! Послушай, — кидался к надзирателю Герасимов. — Отчего меня никто не вызывает? Ты подскажи там…
Надзиратель затворял дверь, вешал замок, и тележка двигалась дальше по коридору.
Так проходили дни и недели. Был уже август, но никто ни разу не поинтересовался Герасимовым. Думки его витали вокруг родного подворья. Жаль, что папаша с Никитой и Мишкой в Нижнем всё лето торгуют — знать не знают о его злой участи. А Дуняша… Разве она посмеет пойти к губернатору? А может, и ходила, да без толку. Бог знает, в чём его вина! Одно ясно — попал за связи с туркменцами.
Со двора уже веяло осенней сыростью, и иногда слышался шорох дождя, когда по коридору прогремели подковы сапог, лязгнул замок и перед купцом предстал сам начальник тюрьмы.
— Собирайся, ваше степенство…
Герасимов поспешно натянул сапоги, застегнул воротник рубахи и зашагал по коридору к решётчатым воротцам, за которыми светился день. Тюремный начальник молча следовал за ним. Во дворе, окружённом высокими стенами и четырьмя вышками с часовыми, стоял небольшой каменный дом — служебное помещение. Герасимов поднялся по приступкам, вошёл в коридорчик, озираясь: куда идти дальше.
— Сюда, сюда, — подсказал начальник, открывая обшитую кожей дверь.
Герасимов, переступая порог, встретился глазами с губернским прокурором, господином надворным советником Нефедьевым. Тот сидел за столом и перелистывал бумаги, но, как только отворилась дверь, поднял глаза и заулыбался:
— Проходите, садитесь… Давно вас жду. Не холодно вам в одной рубахе? Всё-таки дождит на дворе. Нынче осень ранняя.
— Терпим, ваше высокоблагородие. Оно, конечно, прохладно, но где его взять, сюртучишко-то? За три месяца ни разу свидания с женой не дали и на допрос не вызвали. Не знаю даже, за какие такие грехи отсиживаю.
— Тяжкие грехи, Александр Тимофеевич! Губернское правление, посоветовавшись со мной, предписало отобрать у тебя рыбу и товары, а самого отдать под суд без всякого следствия и разбирательства! Вот такова, стало быть, ваша вина и ваш грех: дело, так сказать, государственной важности. |