Больше всего мне недоставало ее смеха, в нем было столько глубокой мелодичной беспомощности, голос ее звенел, как ручеек в горах Новой Англии.
Как раз в то время я каким-то таинственным образом получил письмо от одного из моих йельских учителей. Для меня действительно остается загадкой, как мы получали эти письма, перемазанные грязью, помятые, по нескольку раз потерянные и найденные, прошедшие кусками восемь тысяч миль и пронесенные последнюю милю человеком, не умеющим читать. Возвращайся домой, ты прощен. Такая милая церковная шутка. Однако община в это время занималась важным делом. Меня, погруженного в печаль, позвали на церемонию. Моя жена была уже там. Она сняла с себя одежду из лент и начала танцевать вокруг меня. У нее была высокая грудь, которую не высосали дети, удлиненная талия, округлые икры, и там, где ягодицы переходят в бедро, у нее не было складок. О боже, боже. Я видел такие тела только в Эрмитаже у трех танцующих Граций, изваянных в белом мраморе Кановой, с их переплетенными, красиво изогнутыми руками, с волнами кистей… Ее черные прямые волосы были откинуты на спину, руки вели ее в танце, пальцы неуловимыми движениями уплывали в бездонное ночное небо, это был грубый танец, напомнивший мне дешевый ночной клуб, в котором поят контрабандным спиртным. Совершенно неожиданно для себя я рассмеялся. Теперь я понял ее лучше, она перестала быть невероятно прелестной туземной невестой-ребенком, показав мне, как это ни забавно, свою моральную зрелость, которую я не воспринимал раньше, я учился, я познавал, сердце мое стучало, как барабан, а вся деревня ритмичным пением старалась вдохнуть в нее выздоровление. Однако все это было лишь прелюдией к тому, что она, не прерывая танца, сняла с меня ботинки, гольфы, шорты, плавки, рубашку, шейный платок, шляпу… заглушая мои протесты, на меня вылили из тыквы сладкое перебродившее молочко маниоки. Над широкой рекой в небе высыпали яркие звезды, костер освещал стволы высоких деревьев, лианы взбегали вверх и опускались вниз, а она начала одну за другой напяливать на себя части моего гардероба, все увереннее и увереннее, от начала и до конца, до тех пор, пока она не вдела ножки в мои ботинки, чем окончательно рассмешила всех нас. Я увидел себя, карикатуру на американского миссионера из Корпуса мира, его черты были спародированы с антропологической точностью, каждый жест был подлинным, лишенным шелухи, а когда она повелительным жестом сняла с меня мои драгоценные очки и водрузила их себе на нос, да так, что они сползли на самый его кончик, и ей пришлось задрать голову, и когда от напряжения ее лицо, прикрытое моей шляпой с завязками, исказилось, а уголки губ опустились, то на меня жаркой волной снизошло откровение, пламя костра ярко вспыхнуло, она упала на меня и поцеловала в губы, и мы смеялись, прерывая смех поцелуями, лицо ее светилось от счастья, что я наконец познал ее, и мы сидели голые рядом и ели руками мясо жареного дикого кабана и пюре из сладкого ямса, пили кокосовую водку и пели песню избавления. Потом встал шаман, в благословении поднял руку и объявил, что душа моей жены больше не одержима демоном, и пожелал всем доброй ночи, а все пожелали доброй ночи ему и разошлись по хижинам, любить друг друга, как любят орущие обезьяны, и воющие гиены, и гремучие змеи в Твоих лесах, Господи. А она, когда я легко вошел в ее тело, изгнала моего демона, прокусив мне губу и проглотив мою кровь, я сам превратился в ее вздыбленного, кричащего от страсти демона, мы схватились, как воины на поле брани, я убивал ее, а она убивала меня. Мы никогда потом не были такими, какими были в ту ночь, когда не существовало ни миссионерской любви, ни писем, ни будущего преподобного Пембертона, бакалавра богословия.
…о, Томми, рассказывая подобные грязные истории, признавая, что жизнь — это всего лишь моменты совокупления, Августин не входит в подробности, но у него тоже была подружка из низов, его consuetude, что по-латыни означает привычку, и это пагубно сказалось на его карьере. |