— Несколько минут наедине, Мари, такое чудо.
— Не будем о чудесах, — сказала я.
И мне пришлось его поцеловать. До сих пор вспоминаю об этом с отвращением — как гусеницу к губам приложить или дождевого червяка. Виконт целовался пылко, настойчиво и сразу полез языком ко мне в рот. Я терпела.
— А вы так горячи, Мари, хоть и невинны, — прошептал виконт жарко, заглядывая мне в лицо. — Ах, как жаль, что времени у нас мало! Но ничего. Ничего, скоро вы станете моею.
— А вы, что немаловажно, станете моим, — я поднялась с его колен, оправила юбки, оглянулась на дверь. — И если наш неторопливый священник не возвратится через минуту, я еще раз вам докажу, что моя любовь к вам велика.
— О, Мари, — сказал виконт, улыбаясь, словно сытый кот.
На его губах остались следы моей помады.
Я от всей души надеялась, что во второй раз целовать его не придется, и нервно оглянулась на дверь снова; и отец Реми спас меня, в который раз: повернулась золоченая ручка, он вошел; я постаралась, чтобы вздох облегчения звучал как вздох сожаления.
— Вот и вы, святой отец!
— Дочь моя, думаю, нам пора возвращаться, — сказал отец Реми, чьи прозрачные глаза, несомненно, отметили и вытирающего губы виконта, и некоторый беспорядок в моем туалете. — Вскоре вы, дети мои, соединитесь в безоблачном браке, а я буду счастлив вас обвенчать. Сейчас же едемте, госпожа де Солари, едемте.
— Прошу прощения, что покидаю вас так быстро, виконт, — сказала я. — Но мы скоро увидимся.
— Буду ждать с нетерпением.
«Жди, — мысленно согласилась я с ним. — С таким же нетерпением, с каким я четыре года ждала».
Мы вышли. Виконт не стал нас провожать. В молчании прошли коридорами, спустились по лестнице к выходу, сели в карету. Щелкнул кнут, застучали колеса. Отец Реми привалился к стенке и закрыл глаза.
— Ну? — спросила я, обеспокоенная его видом. — Что?
— Я нашел то, что искал, и много больше. Все скажу, Мари, все. Только давайте домой доедем.
Звуки впивались в его голову, как терновые шипы — в тело Христа. Я умолкла, чтобы не добавлять ему страданий.
Дома отец Реми, сдав лакею на руки верхнюю одежду, направился было в капеллу, но я решительно его остановила:
— Ну уж нет. Идите в мою комнату.
— Дочь моя Мари-Маргарита…
— И не смейте возражать. Ваша келья насквозь пропитана холодом; Нора сейчас ужинает вместе со слугами и не придет, пока не позову. Идите, возьмите вот ключ, запритесь и мне откроете. А я сейчас приду.
Я подтолкнула его к лестнице, уверенная, что он послушается, сама же пошла в кладовую. Выдернула из травяных пучков пахучие стебельки, сжала их в кулаке, словно оберег, пошептала над ними старую цыганскую приговорку: «Сгинь, болезнь, уйди, тьма. Miserere. Помилуй», — потом пришла в кухню, где чадил грядущий ужин, залила травы кипятком и, стискивая в ладонях кружку, поднялась к себе.
Отец Реми открыл мне сразу, я сунула кружку ему, чтобы пил, а сама заперла дверь и прислушалась — никого. Никому нет дела до нас двоих. Мы украли пару часов.
Священник молча пил, обжигался, шипел, дул на воду. Я ощутила, как наваливается усталость. Начинался дождь, нарастал за окнами его осторожный шелест. Я обошла кровать и села, подошел отец Реми, уселся рядом со мной. Через минуту я забрала из его рук пустую кружку, откуда разило чабрецом, и поставила на пол.
— Ложитесь.
Он почему-то подчинялся мне, кончилось время недомолвок. Сбросил сапоги, упали на ковер и мои туфли; отец Реми расстегнул сутану, снял ее, оставшись в рубашке и бриджах; устроился на подушках, опираясь спиною о спинку кровати, — все так естественно, будто тысячу раз так уже бывало. |