Изменить размер шрифта - +
Остальные дернулись — схватился за топор, и на этом все кончилось. Только уважать стали. В общем, жили кое-как. На лето думали в деревню к ее родственникам съездить. Но не вышло. В тот вечер сидели у нее дома. Знакомые какие-то зашли. В квартире брать нечего, поэтому двери и не запирали почти никогда. Часов в одиннадцать — вечера, конечно — завалились двое мужиков. Одному двадцать семь, другой чуть помладше, местные гопники. Дольше одного дня нигде не работали, но и на открытый криминал духу не хватало, так, перебивались, чем придется». Пришли уже пьяные, начали до мужика этого докапываться. Просто так, от плохого настроения. Он, говорит, чувствовал, что добром не кончится, даже на принципы свои плюнул, лишь бы на скандал не нарываться. Выпить им предложил. Они, конечно, выпили, но не успокоились, давай дальше выпендриваться. Он им говорит: «Ребята, не надо так, ничего плохого я вам не сделал, давайте разойдемся». Упомянул, что судимый. Зря. С этого все и началось. Он им про свои «ходки», а они ему: «Козел ты, а мы и сами в милиции бывали». Мужик этот на «козла» обиделся, тут уже не выдержал, говорит: «За такие слова отвечать надо!» Они и ответили. Сразу в морду. Нос разбили, и давай дальше лезть. Оба — кабаны здоровые, голыми руками он бы с ними никак не справился. Схватился за нож, предупредил, а они только смеются и дальше прут. Он их обоих и уделал. Говорит, даже не задумывался, как в лагере двадцать лет назад научили, так все и сделал. Потом нож бросил, водку допил и пошел в соседнюю комнату ментов дожидаться. «Все равно, — говорит, — бежать некуда. Да и устал от такой жизни. В лагерь возвращаешься — там все знакомо, все понятно. Знаешь, это можно делать, а это — нельзя». Один раз обмолвился, сказал, что день рождения свой, уже незадолго до освобождения, с красной икрой и крабами отмечал. А как вышел — так до сих пор разобраться не может. Все поменялось. Говорит, по улицам вечером ходить страшно. И это ему, заразе с двадцатилетним стажем, который в семидесятые по всему Союзу гулял! И вот, представляешь, сидим мы с ним, разговариваем, он мне о своей жизни, я ему — о нашей. И он вдруг говорит: «Так жить нельзя! Вы не понимаете, что с собой сделали, но со стороны-то видней!» Про зарплату мою спросил. Долго мялся, думал почему-то, что я обижусь, но потом все-таки извинился и спросил. Я ответил. Он сначала понять не мог, в ценах-то наших новых он до сих пор почти не разбирается, а когда понял… Ничего не сказал. Голову опустил и ругался долго. Хотя ведь, по идее, только и радоваться должен. Интересно, кстати: почерк у него ровный, как чертежный шрифт, и пишет без ошибок. На речь я внимание не сразу обратил, только потом заметил: говорит практически без мата и без жаргона и такие обороты употребляет, что даже я давно позабыл. Я про образование спросил. Он сказал, что первый раз попался малолеткой и последние два класса в тюрьме заканчивал, но тогда даже там учиться плохо не принято было. Все равно заставляли заниматься, и все равно чему-то учили. А сейчас? Зайди в любую школу, кроме, может быть, каких-нибудь лицеев частных, так трое из пяти свою фамилию без ошибок написать не могут!

В кабинет заглянул Петров:

— Мужики, вы еще долго? Все вас ждут!

— Сейчас идем! — Костя опять потянул Даниленко за рукав. — Пошли. Бесконечный это разговор. Можно до утра спорить, только что нам друг другу-то доказывать? Мы это и так все видим… Пошли?

— Пошли, — кивнул Даниленко. — А с чего мы начали-то?

— С тебя.

— С меня? Хм… И верно, с меня. А чего обо мне-то говорить?

Гера подошел к открытому окну, перегнулся через подоконник и посмотрел вниз, на белую крышу своего кособокого старенького «Москвича».

Быстрый переход