Однажды жалкий обломок надежды превратился в шипящую злость. Поскорее сбежать, убить чары, заполонившие ее тело. Ведь в каждой частице того, что составляло Анну, жил он. Для нее самой не осталось места. Погоди же, мой единственный! Она сняла бельевую веревку с балкона, неумело, несколько раз переделывая, увязала петлю. Жаль, крюка для люстры нет — вместо него выгоревший облупленный медальон, изображающий резвящихся ангелочков. Забить надо в потолок гвоздь побольше. Подтащила стол, втянула на него табуретку. Мелькнула мысль: почему повешенный должен висеть непременно в центре? Ответила себе голосом рыжего: «последняя гастроль, герой в центре манежа». Встала на табуретку, прицелилась молотком к гвоздю. Пара ударов, и куски штукатурки посыпались ей прямо в лицо — ангел лишился половины щеки. К чертям трухлявый потолок, шаткую табуретку, противный, под синей плюшевой скатертью стол, похожий на гроб! Совсем ведь просто — острый нож и голубые ручейки вен. Она нашла его на кухне и протянула над раковиной со сбитой эмалью дрожащие руки. Спешила очень, но заметила: нож ржавый, пахнет рыбой, даже чешуйки к деревянной ручке пристали… Ее стошнило. Противно. Не так. Все не так. И душит что-то, подпирает, не вздохнуть… Жалко — себя жалко! Вот этих бьющихся жилок, этой загоревшей кожи, пахнущей его табаком…
Схватила синюю тетрадь — на белые листы хлынула волна слов, только успевай записывать. Отпустило. Вздохнула полной грудью. Писала всю ночь. Страниц не хватило, писала на голубых листках теткиного почтового набора и уснула, уронив на исписанную бумагу счастливое лицо.
А на рассвете, на том месте пляжа, где были они вдвоем, нагребла веток и сухих водорослей. Солнце всходило за холмом справа, мир был тих и нежен. Огонь блеклый, прозрачный, нехотя поедал тетрадь и листки. Кучка золы. Все. Это и есть смерть. Это и есть похороны. Похороны той Анны, которую никогда и никто не узнает.
Через полвека она вспомнит это аутодафе:
Еще три года ежедневно ходила она на почту, как на кладбище надежды — не за письмом, а помянуть навсегда канувшего в благодать Вселенной Единственного…
Анна зажмурилась: сны становились явью, явь — снами и стихами. А быль или небыль — разве можно понять это про то, что сочинено не тобой, а продиктовано Свыше?
…Что рассказать Николаю? Как объяснить, что она никогда не сможет быть с ним такой, как он хочет? И не важно, кто был первым, а кто вторым, — все были другими. И не грех это вовсе, если к юному телу прикоснулась мечта.
«Пусть не запятнано ложе царицы, грешные к ней прикасались мечты…» — догадывается бескомпромиссный Гумилев. Прикосновение мечты уязвляло его гордость, истязало ревностью больше, чем имя конкретного соперника. Он-то знал, что мечта ярче и сильнее любой реальности.
Приближалась осень. Пора было возвращаться в Киев, учить латынь, законодательство, посещать эти нудные курсы, получать письма от Гумилева. Она станет прежней Анной. Никто не узнает, как бегала каждый день на почту, как вбивала в штукатурку гвоздь и стояла над раковиной с кухонным ножом. Только синяя тетрадь приняла исповедь о первой, испепеляющей любви к мужчине иного — бродяжьего племени. И еще стихи о том, что суждено этой первой любви стать единственной.
И без того не отличавшаяся веселостью, она стала похожа на монашку, готовящуюся к постригу. О депрессии тогда рассуждали мало. Говорили: «впала в меланхолию», «мается сплином».
Купив дешевых папирос, Анна надолго уходила к морю. Ветер уносил дым, трепал волосы. Но не осушал слезы — Анна не плакала. Уезжать совсем не хотелось. Будто здесь был дом, в который должен вернуться тот, кого всегда ждешь.
Глава 9
«Царица — иль, может быть, только капризный ребенок,
Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда…» Н. |