Напротив, тоскующее лицо Блока, мелькнувшее за кулисами, собственное колено, обтянутое черным шелковым чулком, подстегнуло ее кураж. Ему нравится дерзость? Так получите же. Она вышла на подиум и с вызывающей простотой прочла вовсе неприемлемые для Бестужевских курсов стихи, написанные в «Бродячей собаке»…
Зал неистовствовал. Но Анна поспешила уйти сразу же после выступления, она хотела избежать толпы поклонников и проверить реакцию Блока. Обостренная интуиция помогла почувствовать, что ее выход взволновал Александра Александровича. Если сейчас он не попытается заговорить с ней, то шанс упущен. Она стояла под снегом в желтом свете качающегося фонаря и ловила извозчика. Черно-бурая муфта, узкое серое пальто, загадочно светящиеся из-под полей бархатной шляпки печальные серебристые глаза.
— Приветствую вашу дерзость, Анна Андреевна! — Подошедший Блок ждал руку для символического поцелуя. Она протянула ладонь, но не к поцелую, а к рукопожатию, как бы обозначив границу между понятиями «дама» и «товарищ по профессии». Он слегка задержал тонкую кисть в надушенной перчатке, измеряя степень своей заинтересованности дамой — екнет, не екнет. Екнуло. Да, она возбуждала его. Но не как прекрасная дама его мечты, будоражащая эротические инстинкты. Скорее, эта молоденькая провинциалка несла притягательный «задор свободы и разлуки», способный приструнить завладевший им сплин.
Несколько общих фраз под мокрым ноябрьским снегом, и вдруг слова:
— Анна Андреевна, я нынче хвораю. Не могли бы вы навестить меня через недельку-две? Кажется, нам есть о чем поговорить…
Все дни до пятнадцатого декабря, на которое Блок по телефону назначил визит, Анна летала на крыльях. Дело в том, что Блок в последнее время был совершенно недоступен даже для близких друзей, безуспешно добивавшихся встречи с ним. Само по себе полученное Анной приглашение уже было знаком высшего отличия. Анна терялась, представляя события предстоящей встречи…
Пятнадцатого декабря ровно в полдень, под бой старинных часов в квартире Блока, Анна, не опоздавшая, вопреки обыкновению, ни на минуту, стояла в полутемной гостиной. Окна, почти закрытые шторами тяжелого темно-зеленого бархата, прятали тихий уголок от полуденной, залитой солнцем улицы. Лампа под золотистым абажуром в углу у дивана подчеркивала мягкость и тепло гнездышка питерского отшельника. Запах восковой мастики недавно натертого паркета напомнил Анне Смольный. И время, отделявшее ее от робкой девочки в синем платье с пелеринкой, показалось бездной. Да и она ли это?
Встретивший ее Блок выглядел совсем как на портретах — с шапкой кудрей над длинным бледным лицом то ли моряка, то ли мученика. Анна сразу уловила искру мужской заинтересованности в его серых глазах.
Расположившись в углу под лампой, заговорили о чем-то литературном. Анна упомянула между прочим: поэт Бенедикт Лифшиц жалуется на то, что Блок мешает ему писать.
С тяжелой серьезностью Блок ответил:
— Понимаю. А мне мешает писать Лев Толстой.
Анна опешила — она чувствовала себя чуть ли не ровней этому кумиру страны, а он единым махом поставил себя на одну высоту с Толстым, обозначив собственный масштаб и место: не только живой классик, но уже и памятник.
Стало ясно, что визит не может перейти в лирическую встречу и даже в беседу собратьев по перу. Анна, трепетавшая в ожидании некоего торжества, померкла.
Угас и Блок. При близком рассмотрении зацепившая его мужские струны гибкая дерзкая девчонка казалась грубой и вульгарной. Оттенок южной экзотики в балаклавском варианте. Браслеты, шаль, носатое лицо причерноморских гречанок, напоминающих византийских мадонн. Увы — категорически не в его вкусе. Канон женской прелести Блока требовал совсем иных красок, иного стиля — чего-то изысканно-скандинавского, отсылающего к образам пьес Стриндберга, Метерлинка, Гамсуна. |