Изменить размер шрифта - +
Мой отец — многосложная композиция.

 

197

Ты будешь отцом, сказала моя мать моему отцу. А твой муж? Ein Theoretiker; моя мать даже не потрудилась пожать плечами.

 

198

Мой отец объявил, что хотел бы жить без забот, как ангелы, которые не работают, а день-деньской славят Господа своего Создателя. Он куда-то пропал (по всей видимости, удалился в пустыню славить Всевышнего). Но неделю спустя вернулся и постучал в дверь. Кто ты? спросила мать, прежде чем открыть. Это я, <здесь следует имя моего отца>, твой брат. Однако на эту феню насчет всеобщего братства и смиренное пошаркивание за дверью мать не купилась; уж лучше бы пьяный муж вернулся. И отвечала так: <здесь следует имя моего отца> превратился в ангела и среди живых не числится. Но это же я, взмолился отец. Но мать так и не открыла, промурыжив его до рассвета. А когда наконец впустила, то сказала: ты — простой смертный, а значит, должен работать, вкалывать до седьмого пота, чтобы иметь право есть, целоваться, обниматься, спать (и, показывая ему пример, улеглась в постель). Мой отец, будто тряпка, расстелился у ее ног, возглашая: Прости-и-и, прости-и-и.

 

199

Мой отец… точнее сказать, моя мать состарилась. Время ее миновало. Старость для женщин труднее, ведь у мужчины, даже у старого, еще могут быть дети — но не у старой женщины. Многое может уравновесить власть, многое, но не это. Моя мать сражалась отчаянно, но в конце концов время ее одолело, она уже никому не была нужна, подурневшая, с раздувшимся животом, с распространявшимся вокруг нее запахом (тушеные легкие с кислой подливкой), да еще и без денег. Несчастная авантюра с пожоньской лотереей лишила эту семейную ветвь всего состояния. Но мать и тут не сдалась, не пошла на попятную. Она продолжала борьбу, но не от имени женщин, и даже не от своего собственного. А дело тут вот в чем. Моя мать любила мужчин, любила мужскую плоть, телесную любовь. Последнюю она ставила выше всего, она была для нее тем, что делало мир единым, что придавало ему смысл и цель, она была ее демоном, страстью, высшей инстанцией, к которой она апеллировала, где искала убежища и отдохновения, получала отпущение грехов, она на нее молилась и просила ее снисхождения и благорасположения. О, смилуйся надо мною, с этой фразой она просыпалась каждое утро. Моя мать похудела, лицо покрылось морщинами, кожа обвисла, она поседела, но все же не красила волосы и выглядела как Баба-яга из сказки. Короче, зрелище не из приятных. И вот тогда она отправилась к церкви, на паперть, где кучкуются нищие, которые тут же шарахнулись в сторону, стесняясь стоять рядом с ней. (Большой, несуразный барочный собор построен был братом прадеда моего отца, но, с точки зрения моей матери, особого значения это не имело.) На шее у нее висела табличка с надписью, которую она временами — то радостно, то хихикая, то крича во всю глотку, то серьезно, но никогда не злобно — зачитывала проходящим. Бывало и так, что шепотом, смежив глаза. Прохожие, не веря очам своим, останавливались как вкопанные, беззвучно шевеля губами, читали табличку матери, иные трясли головами, как будто им в уши попала вода, перечитывали и спешили ретироваться. Смотреть на мать они не осмеливались, разглядывая ее лишь с почтительного расстояния, не в силах оторваться от зрелища. И никто, ни одна душа, не говоря уже о моем отце, не отваживался к ней подойти. Оно и понятно, ведь мать моя набрасывалась на любого, кто проявлял к ней какой-либо интерес, как на родного, и разговаривала с ним так, что у бедняги сжималось сердце и он волей-неволей задумывался о своей жизни. Моя мать обращалась ко всем таким тоном, словно она была воплощением телесной любви. И это, учитывая ее возраст, физическое состояние, запах, было более чем мучительно. Впечатление несколько облегчалось тем, что надпись она выполнила по-немецки — на венгерский даже у моей матери не хватило духу.

Быстрый переход