Я, скорее всего, оспорил бы это озадачивающее заявление, но Пегас, менее бдительный, чем в младые годы, по ошибке принял мое неловкое "хмф" за понукание и побрел вниз по сходням. Коринфяне глазели, как я цокаю в свой добрый старый город. Изменилось немногое: кое-какие лавки оказались иными, появилась пара новых школ. Дворец казался меньше, нуждался в покраске, кусты во дворе вымахали не в меру; по-прежнему стояло одно из деревьев, на которые мы обычно лазили, – я снизу доверху ощупал его взглядом, сук за суком, ветка за веткой, большущая катальпа, богатая гусеницами и длинными стручками, которые мы высушивали и курили за стойлами. Второй любимец исчез, равно как и самая достопамятная для меня дворовая постройка – примостившийся между дровяным сараем и нужником для рабов побеленный гибрид кладовки для инструментов и пыточной камеры, куда на десятом году жизни привела меня одна увенчанная лаврами дама в просторной тоге, моя учительница музыки, которую я припугнул, что накажу, пожаловавшись, как она лупит меня линейкой по пальцам; здесь она отложила в сторону, меж грабель и запыленных амфор, свою пятиструнную лиру, встала, потея, на колени и, обняв мои коленки – пока пчелы жужжали в решетке, словно самым обычным летним полднем, – купила мою снисходительность по удивительной, ею же самой установленной цене. Я подозрительно осмотрелся вокруг – никаких следов гиппомана; да и молодка наверняка уже померла. Какая-то старая дворняга предупредительно тявкнула на меня из-за навозной кучи, наваленной за домом около наших ульев, среди шток-роз и мимоз. Стараясь не очень мозолить глаза, я выследил усохшую пожилую амазонку, со впалой грудью и беззубую, которую принял за подругу моего детства – или старую нянечку, не помню точно – Ипполиту. Я отдал ей Пегаса, чтобы она отвела его в стойло, с улыбкой дожидаясь, когда же она вспомнит ночь на коньке крыши и узнает меня; но она, шаркая, потащила его прочь в конюшню, судя по всему даже не заметив огромных белых крыльев. Когда я спросил ее по возвращении, числится ли еще среди конюшенной челяди бывший младший капрал по имени Меланиппа, она проворчала: "Помощь в наши дни не стоит и драхмы; приходится делать всю тягомотину самой", и я узнал материнский голос.
– Не могу в это поверить, – говорил я Сивилле той ночью в роще. – Здоровье у нее в порядке, но она просто усохла; а память, память-то до чего слаба, удивительно, как это она еще заправляет дворцом, не говоря уже о полисе. Охо-хо. Поначалу она меня не узнавала; то говорила, что у нее никогда сыновей и не было, то – что они много лет как мертвы. Позже, когда она рассказала мне, что, оставшись покинутой своими мужчинами, установила в Коринфе примат материнской линии в контру отцовской, я осознал, что либо она от горечи ожесточилась, либо на ее рассудке в этом частном пункте отразился пережитый шок, – по другим поводам она казалась вполне здравомыслящей; и поэтому я признал, что в некоторых отношениях был ей весьма скверным сыном, и извинился за то, что не подавал о себе вестей целых двадцать лет. Я полагал, что твой папаша объяснил ей, что же произошло здесь, в роще, в ту ночь; предполагалось, что он растолкует ей про все эти легендарно-героические дела, что мне предстоят подвиги и т. д., а потом я, вероятно, вернусь с востока востребовать царство, когда получу подходящий знак, какового у меня все еще нет, если только им не является, в чем я сильно сомневаюсь, само путешествие за гиппоманом. Но я пришел к выводу, что этот, прошу прощения, ублюдок никогда ничего из всего этого не сделал; и я в самом деле начинаю думать, что моя жена, чего доброго, в нем не ошиблась, поскольку стоило мне только упомянуть его имя, и моя маменька тут же разразилась исступленной тирадой о том, как после погребальных игр в честь Главка и моего брата, отведя ее в сторону, Полиид просил ее выйти за него замуж и признался, что из любви к ней и из-за честолюбивого стремления стать царем Коринфа всячески способствовал ссорам между нею и Главком, Главком и мною, мною и моим братом и т. |