Сиверин большим и указательным пальцем левой руки, всунув, сжимал ему ноздри; правой притягивал намотанный повод. Держа крепко, поднялся враскорячку с колен.
Не двигались. Сиверин пытался сосредоточиться, чтобы понять, где верх и где низ. Постоял, отдавая отчет в ощущениях и упорядочивая их.
Боком, сохраняя хватку, повел коня на ровное место у берега. Переставлять ноги требовало рассудочного напряжения.
Там отдохнул немного. Повернулся, не отпуская рук, так, что морда коня легла сзади на правое плечо, и медленно пошел, ища глазами.
Остановился у глубоко вбитого старого кола. Опустился на колени. Не отпуская левой, правой плотно обвязал осклизлый узкий ремешок повода и тщательно затянул калмыцкий узел. Дотянулся до чумбура и тоже очень тщательно привязал.
Потом оперся на четвереньки и его вырвало. Он сотрясался, прогибаясь толчками, со скрежущим звуком, желудок был пуст, и его рвало желчью.
Он высморкался и встал, дрожа, ясный и пустой.
Конь смотрел, спокойный.
Вперившись в его глаза и колко холодея, Сиверин потащил ремень. Гортань взбухла и душила. Оранжевые нимбы разорвались перед ним.
— У-ург-ки-и-и-и! — визг вырезался вверх, вес исчез из тела, он рубил и сек, морду, глаза, ноздри, губы, уши, топал, дергался, приседал, слепо истребляя из себя непревозмогаемую жажду уничтожения — в невесомую руку, в ремень, в месиво, в кровь, в убийство.
— Гад! — всхлип выдыхивал. — Гад! Гад! Гад! Гад! Га-ад!..
Рука сделалась отдельной и не поднималась больше.
Он не мог стоять. Он захлебывался.
Конь плакал.
Живая вода, заладившие слезы, текли с чернолитых глаз, остановленных зрачков, тихо скатывались, оставляя мокрый след в шерстинках, и капали.
Сиверин сел и заревел по-детски.
…Успокоившись, утер слезы и сопли, приблизился к коню и ткнул лбом в теплую шею.
— Раскисли мы, брат, а… — сказал он. Снял куртку, выжал, и стал приводить своего коня в порядок.
Солнце уже опустилось за гору. Потянул ветерок. Сиверин в мокром начал зябнуть. Он отжал одежду и слил воду из сапога. Второго не было. Очень захотелось закурить.
Сзади подъехал Колька Милосердов.
— Ни хре-на ты его, — сказал он.
Сиверин смотал чумбур и приторочил, и Милосердов увидел его лицо.
— Ни хре-на он тебя, — сказал он.
— Езжай. Я скоро, — Сиверин отвязал повод. — Закурить дай.
Милосердов стянул телогрейку.
— В кармане. Надень. — Помедлил. — Сапог потерял? — спросил, отъезжая.
— Рядом. Подберу.
Сиверин надел нагретую телогрейку на голое тело и застегнул до горла. Покурил, вдыхая одну затяжку на другую; потеплело; переждал головокружение.
— Поехали, что ли, ирод хренов, — сказал он коню. Мокрые куртку и рубашку приторочил сзади, подсунув между седлом и потником (сейчас, когда сам был в теплой сухой телогрейке, нехорошо показалось вроде как-то класть мокрое и холодное коню на спину).
Ехали шагом. Сапог нашелся недалеко. Смеркалось быстро. Огоньки Юстыда показались из-за горы.
— Послезавтра скот получим, — сказал Сиверин. — Потом спокойно попасем его здесь дней несколько, пока стрижка очередь подойдет. Потом стрижка дня два. Отдыхать будешь, — он нагнулся, выпуская дым коню в гриву. — А там и тронемся. До Кош-Агача по ровну пойдем, спокойно. А там горы, там уж крутиться придется. Но ничо… Дойдем до Сок-Ярыка, там Колокольный Бом, Барбыш, — и легче будет, ровней, и пониже, теплей будет. Деревни уже пойдут. И притопаем с тобой помаленьку в Бийск, на остров придем. А там уж тебе — в табун, до самого будущего лета. |