Позвони мне, когда вернешься, хорошо?
— Хорошо, детка, но ты пропускаешь отличный вечер. Провинциальная знать и вся эта братия.
— Вся эта шатия-братия… Пока.
— Ты уверена, что не хочешь…
— Уверена, что уверена. Я хочу оставаться дома всю неделю, я имею в виду весь уик-энд, и готовить себе сама.
— Думаю, что ты сошла со своего дивного ума.
— Конечно, но именно за это ты и любишь меня.
— Ну да, детка, ты же это знаешь, правда же?
— Вздор! Но ты милый. Пока. Позвони мне.
Она повесила трубку и вздохнула. Гос-с-споди! Затем улыбнулась. Он хороший парень, этот Джули. Смешно, но сейчас она чувствовала себя намного лучше. И голодной. Было бы замечательно, подумала она, приготовить завтрак. А затем съесть его в постели. Но потом она вспомнила, что должен прийти сын Пеллегрино и отремонтировать кондиционер. Ей бы следовало подкрасить губы.
Квартира Алессандро Гаспаре Пеллегрино, эсквайра, в прошлом из Флоренции (Италия), Восточного Бронкса, отеля «Куинз Плаза», а в настоящее время — с 64-й Ист-стрит, имела куда меньше общего с квартирами, расположенными одним или двумя этажами выше, чем с квартирой любого concierge, portinaio или hausmeister на добрых три тысячи миль от его правого локтя.
В ней было то, что есть во всех подобных жилищах: окно, отделявшее (или соединявшее?) сиянье улицы и мрак помещения. Из нее так же, как из любой такой человеческой конуры, открывался беспрепятственный вид на «ворота риска» — в данном случае, на узкий, зажатый между стен проход, которым пользовались кошки, разносчики телеграмм и человек, считывающий показания газового счетчика. И, наконец, в ней был Алессандро Гаспаре Пеллегрино собственной персоной, который, в равной мере уважая пышность и абсурд, почти постоянно сидел у этого окна в надежде, что однажды кто-нибудь — кот, разносчик, газовщик, все равно кто — признает в его позе возмутительную пародию на ученость святого Иеронима. Пеллегрино казалось справедливым предложить ключ к этой шараде, поэтому на выступе окна он поселил — не совсем льва, но блестящую черную керамическую пантеру.
На большом столе, под руками, лежали предметы, к которым Пеллегрино обращался в течение дня. Там были книги — труд о колониальной бактерии, работа об утопических обществах и полный муниципальный свод законов города Нью-Йорка, который, как полусерьезно считали, он заучивал наизусть. Там были также нож и два яблока на тарелке, коробка грубых черных sigari toscane, вонючих итальянских сигар, недовязанный серый носок и, наконец, его сын, наклонившийся над тарелкой и насыщавшийся так изящно и целеустремленно, как молодая черная лиса.
— Ах, figlio mio, figlio mio, — бормотал Пеллегрино в тональности похоронного плача.
— Что случилось? — спросил мальчик, успокоенный знакомым музыкальным стилем отца. Он чувствовал, что не было нужды поднимать глаза или прерывать поглощение пищи.
— Что случилось? — повторил Пеллегрино. — Ничего. Un bel'niente. И чем меньше я имею, тем меньше я хочу. И чем меньше я хочу, тем больше я получаю. Это парадокс, Вито mio. А парадоксы — не для молодых, они для стариков, как и вязанье. Они — способ времяпрепровождения.
— Ты заказал масло? — спросил Вито.
— Нет. Зачем? Сейчас лето. Кому нужно масло летом? Ах, масло, оливковое масло из Лигурии, первой выжимки. — Он причмокнул. — Я клянусь тебе, Вито, это похоже на… Его можно пить, оно получше кока-колы.
— Папа, — мальчик, Вито, поднял глаза и уставился на отца сквозь длинные черные ресницы. Его лицо было живым, хитрым и настороженным, как морда лисы. |