Буйство огней в центральном Манхэттене внезапно обрело значение, обрели его и мое стремление оказаться в Париже вместо Нью-Йорка, и зачуханная ремонтная мастерская, оставшаяся на Лонг-Айленде, и фрагмент из «Апологии», который мне еще предстояло перевести, и мои метания, возобновлявшиеся всякий раз, как я вспоминал о девушке, с которой я познакомился на вечеринке в Вашингтон-Хайтс год с лишним назад, и даже марка сигарет, которые я курил, и — не станем об этом забывать — пирожное с черносливом, которое я купил по дороге, чтобы перекусить, потому что чернослив навевает мысли о чем-то уютном и старосветском, для меня он связан с бабушкой, которая тогда жила в Париже и постоянно звала меня вернуться, потому что жизнь во Франции, как она часто повторяла, обладала разительным сходством с той жизнью, которой она раньше жила в Александрии, — все эти мысли, подобно бесплатным приправам, подмешались в общую картину и сыграли каждая свою небольшую роль в фильме Эрика Ромера, как будто Ромер, будучи великим режиссером, сумел, сам точно не зная как, оставить в своем фильме некое свободное пространство и попросил меня обставить его обрывками моей жизни.
То, что мы привносим в фильм некий личный словарь, или то, что мы неверно толкуем суть романа, потому что отрываемся мыслями от страницы и начинаем фантазировать на темы, имеющие к тексту самое поверхностное отношение, — самый верный и надежный способ назвать его шедевром. Спонтанное решение пойти в тот вечер в кино навсегда сплелось для меня с «Моей ночью у Мод»; также и внезапный порыв, заставивший меня отправиться на вечеринку в Вашингтон-Хайтс после первоначального решения туда не ходить, вплетен в мою внезапную влюбленность в девушку, с которой я там познакомился. Даже то, что в зал я вошел на середине фильма, добавило этому вечеру странный налет предвестия, пусть и обретшего смысл только в ретроспективе.
* * *
Жан-Луи, герой фильма «Моя ночь у Мод», живет один, и ему это нравится, хотя Мод он говорит, что хотел бы жениться. Раньше в его жизни было много людей, отвлечений, женщин; его устраивает это новое для него добровольное уединение, даже если оно и выглядит слишком городским, самонадеянным, мало похожим на истинное отшельничество. Перед нами человек, который, похоже, поставил личную жизнь на паузу и решил уехать в Сейра под Клермон-Ферраном, где он работает на «Мишлен». Речь не о мрачной меланхолии, скорее о невозмутимой отрешенности. Никакого стыда, неприкаянности, депрессии. Это не человек из подполья Достоевского, не Йозеф К., не какой-то там очередной нервный, исходящий ненавистью к самому себе француз-экзистенциалист. В его желании, чтобы все его оставили в покое, чувствовалось нечто столь здоровое, уютное, целительное, что я не мог не заподозрить, что — по контрасту — мое одиночество казалось мне столь невыносимым не из-за оторванности от людей, а из-за моей неспособности ее преодолеть. Пожалуй, в этом и состоит самый вероломный вымысел фильма: одиночество пульверизировано до такой степени, что представляется полностью добровольным. Между мною и Жаном-Луи существовала существенная разница. Он не был лишен общества других людей: оказаться среди них он мог в любой момент. Я не мог. Он, конечно, мог обманывать самого себя, носить маску и обитать в мире кукольного домика, из которого режиссер убрал все приметы тревоги и уныния — как из некоторых комедий XVIII века дежурным образом убирали любые отсылки к богадельням, самоубийствам, сифилису и преступности. Возможно, он жил в кромешном самообмане. Но мир, в который он попадает, — а этот мир отчетливо очерчен с первого же кадра — это не голый универсум фильмов-экшенов, где героям суждены боль, страдание и смерть; вместо этого он населен чрезвычайно утонченными друзьями с хорошо поставленной речью, которые пытаются постичь смысл обыкновенной любви, используя необыкновенную смесь изощреннейшего самокопания и бесконечного самообмана. |