А вот конец фразы совершенно иной. Прустовская фраза в обычном случае завершается «пуантой» (слово пришло из французского) или «клаузулой» (слово из латыни) — так это называл композитор Жан Мутон: взрывным откровением, кратким, несколько лапидарным рывком, который вскрывает нечто совершенно неожиданное и непредвиденное, обманывая все ожидания, какие были у читателя. А вот в средней части фразы происходит перемешивание. Здесь Пруст позволяет ей замедлиться, распухнуть от вставного материала, который продвигается вперед с большой осторожностью, время от времени вынужденный раздваиваться и раздваиваться снова, открывая на пути скобки для добавочных придаточных, — пока после долгих раздумий и без всякого предупреждения, набрав по ходу дела достаточно воздуха и балласта, фраза внезапно не выпускает наружу финальную пуанту. Фразе Пруста необходима эта срединная часть. Подобно мощному валу, ей необходимо набухать, набирать инерцию — иногда для этого используется совершенно незначительный материал, — прежде чем с грохотом разбиться о берег. Клаузула у Пруста переворачивает вверх дном все, что ей предшествовало. Это конечный продукт длительного смешивания и перемешивания, старательного накопления пузырьков воздуха. Именно так Пруст и выискивает возможности чуда. Именно за счет этого крепко держится за то, чего пока не знает, еще не видит, не имеет понятия, напишет в конце концов или нет.
Труд любого художника сводится к тому, чтобы увидеть то, чего не видно на поверхности; художники стремятся увидеть больше, извлечь из формы вещи, доселе остававшиеся невидимыми, выявить которые можно только при помощи формы, а не знания или опыта. Искусство не просто продукт труда: это любовь к труду по исследованию неведомых возможностей. Искусство не есть наша попытка запечатлеть опыт и придать ему форму, в искусстве форма сама раскрывает опыт, становится опытом.
В связи с этим мне вспоминается, возможно, самая красивая вещь Бетховена, «Благодарственная песнь божеству от выздоровевшего; в лидийском ладу», сочиненная после болезни и соприкосновения со смертью. Это набор нот плюс долгий, даже затянутый гимн в лидийском стиле: композитору мелодия нравится, он не хочет ее заканчивать, потому что ему приятно повторять вопросы и отсрочивать ответы, потому что ответы все очень простые, потому что нужны ему не ответы, не ясность и даже не многозначность. На самом деле задача его — отложить финал, растянуть время, получить право на отсрочку, которая длится вечно и состоит из каденций, способных удержать на расстоянии самый беспросветный хаос, дожидающийся у самых дверей, — имя ему смерть. Бетховен прибегает к повторам, к затягиванию процесса и делает это до тех пор, пока не сведет его к простейшим элементам, не оставит себе всего пять нот, три ноты, одну, ни одной, никакого дыхания. Полнота отсутствия после финальной ноты и представляет собой всю суть, и Бетховен бесстрашно заставляет нас его услышать. Возможно, все искусство стремится именно к этому, к жизни без смерти. Величайшие достижения искусства — беззвучная последняя нота Бетховена, снег Джойса, прустовская фраза, воплощающая в себе парадокс времени, — в упор смотрят на неразрешимую загадку: как это нас здесь нет, чтобы осознать собственное отсутствие.
Почти прибыли
Я почти писатель.
Почти — почти бессмысленное слово. Зачастую единственный его смысл в том, чтобы добавить ритм, каденцию, два дополнительных слога во фразу, — так нам случается в последний момент пригласить гостя, чтобы он заполнил пустое место за столом. Он не из разговорчивых, никому не станет докучать, исчезнет так же бесшумно, как и появится, как правило — с кем-то из приглашенных постарше, чтобы по доброте душевной усадить его в первое такси, которое ему удастся остановить. При этом бессмысленных слов не бывает, недопустимо, чтобы слово умерло лишь потому, что оно отбрасывает долгую тень, да и вообще сводится к одному — к тени. |