Изменить размер шрифта - +
За целый год тюрьмы, за многие пытки впервые встретил Борис Заблоцкий умные глаза. И хоть скучно спрашивал дьяк, для чина только, и хоть понимал Борис, что ничего уже не изменит его ответ, что все решено, может быть, смертный приговор решен, сказал страстно, ради умных глаз:

— Не изменял вере, России не изменял, знать хотел о далеких странах.

Усмехнулся дьяк без ехидства.

— Милостью царя поедешь, дворянин Борис Заб-лоцкий, в дальние страны.

И когда заколыхнулось у Бориса сердечко, дьяк опять усмехнулся и, глядя невесело, досказал:

— К юкагирским народам, в ледяную Сибирь велено тебе. Московский дом твой в казну взят. Если есть с кем попрощаться, поди. Во второй час ночи гнать тебе в Великий Устюг, наберешь там охочих людей — ис богом. Чего хотел, то и получил: быть тебе далеко — одной дороги год с половиной.

 

Из тюрьмы пошел Борис Заблоцкий в баню. С ним двое стрельцов. Был он над ними начальник, а они его стерегли.

Дело двигалось к весне, но морозы стояли хорошие и темнело рано.

Из бани выкатилось на Бориса облако. Морозная заря жиганула бронзой по облаку, поземный ветер шевельнул его вправо, влево — и сорвал. Стояла перед Борисом бронзовая баба.

Засмеялась.

И еще засмеялась.

Скакнула с хохотом мимо, и большой белой рыбой — в мягкий высокий снег.

Ахнула.

Да еще раз ахнула!

И стояла недвижно Москва перед Борисом, стояли белые дымы над Москвой, и на всю ее, тихую, ахала белая баба.

 

Ослабел Борис. Давнуло с подлавок тяжелым, застоявшимся паром, очурбанило голову, упал было.

Сунул заросшую опальную голову в холодную воду, отошел. Слабыми руками поводил по тюремным свои телесам, плеснул водичкой раз, другой и запотел. Обволокла его дрема. Не было силы, и охоты не было думать ли, двигаться ли.

Зудела исступленным зудом спина, пробирал озноб. Каменные холода вышибала из него баня, и он улыбался, как дурачок.

Уже при звездах явился Борис к дому боярина Василия. Явился с боязнью, что не примут, но приняли вдруг поспешно, без долгих русских церемоний.

Опало сдобное тесто, и проступило на боярине Василии маленькое напуганное лицо:

— Господи, Борис Романович! Рады мы тебе, да беда, неладная беда у нас! Прости ты, бога ради, ничего я не соображу никак! Научи ты меня, умный человек, бога ради!

Какого угодно ждал Борис приема, а о том, что большой боярин в ноги ему плюхнется, и во сне не видал.

— Оклеветали меня, Борис Романович! С головой пропал! Пропал! Про-о-па-ал!

Это уже боярин пел для себя, и, не зная как быть, Борис тоже уселся на пол. Пришлось ему приютить на плече расплывчатую щеку несчастного зятя.

Тот шепотом плакался, а сморкался трубно, на весь дом.

— Донесли царю, будто знаю траву от ножных болезней. У царя-то ножки свербят, а я-то никакой травки не знаю, и велел он бить меня кнутом и до утра думать…

— Кто оговорил-то, Василий Васильевич?

— Не знаю. Может, Бутурлины, может, Облязо-вы. Ведь все за места дерутся, а в драке каждый побольней норовит вдарить.

— Мария Романовна-то что думает?

— Не знаю. В ссоре мы. Не пускает меня к себе. Я хоть и виноват перед ней, да ведь не чужой. Муж!

Он вдруг вскочил, ударил пудовыми ножками в белые половицы:

— Муж я! Господин!

Шапку бросил, засиял бритой на татарский манер лысиной — и поник. Побрел в угол за шапкой, поднял и, держа ее в руках, просил Бориса жалобно:

— Порадей, шурин. Я ведь тебя из ямы вытащил, а ты меня от плахи спаси. Поговори с Марией Романовной, она умная, а я умом совсемушки осиротел.

Борис поклонился боярину.

— Спасибо, Василий Васильевич! Не забуду твоей доброты.

Быстрый переход