Когда церемония подходила к концу, Алексей Михайлович вдруг вспомнил одну мысль, которая вот уже недели две не давала ему покоя. Но опять отвлекли.
Окольничий Родион Матвеевич Стрешнев ударил челом, просил принять служилых людей. Царь вышел к ним. Служилые стали на колени, поклонились.
— Поднимайтесь, — попросил царь.
Дежнев глядел на этого толстого и румяного человека и ждал его слова. Ведь слово это не могло быть простым. От него зависели судьбы людей во всех далеких и близких концах страны.
Стрешнев представил царю служилых.
— Это Дежнев Семен Иванов, — говорил он, — ленский казак. На Колыме служил, ходил на реку Анадырь.
— Далеко! — сказал царь. — Холодная страна.
«Оценил! — сердце у Дежнева забилось. — Оценил! Понял! Далеко. Еще как далеко, — еще как холодно! Да ведь и голодно».
Царь смотрел на служилых, они на него.
— Так наградить всех надо! — вдруг придумал Алексей Михайлович. — Всем по полтине. Или уж по рублю. По рублю!
Царь удалился. Оставшись один, он сел писать заведующему Аптекарским двором: «Приказать Зоту Полозову, чтоб он учинил опыт: велел иссушить рыбы — белуг и осетров и мелкой какой-нибудь порознь, сколько доведется, с костьми, также и без костей, и иссуша ту рыбу, истолчи, и истолча, просеять редким ситом или решетом и ту муку смешать всякую порознь с оржаною, ситною и решетною мукою, а положить рыбной муки в оржаную — в полы, в треть, в четверть, а замеся испечь и искрошить в сухари, а те сухари в каше, в варенье каковы будут?» И подумав, дописал: «А то учинить тайно, а не явно».
Ведь не дай бог, дурное получится!
Тем временем Семен Дежнев сидел в захудалом кабаке и не пил даже. Скучно было, горько. Вспоминал погибших в походах друзей и толстого царя.
Хотелось бежать из Москвы.
Целый месяц ходил Семен вокруг дома вдовы боярина Василия Марии Романовны: сладко ли нести недобрые вести?
Решился все-таки. Постучал в ворота.
Дворня, подозревая в нем недоброе, долго пытала, зачем ему боярыня, наконец, не добившись толка, впустила в дом, и он ждал в пустой душной комнате, когда позовут пред очи. Позвали не быстро.
Провели темными коридорчиками к высоким резным дверям.
Двери бесшумно распахнулись, и Семен зажмурился — так много было света в огромной диковинной комнате. Он первый раз в жизни увидел настоящее зеркало, да не одно, а сразу три. Семен стоял в этих трех зеркалах, широкий от шубы, тяжелый, черный, страшный почти. Был он чужой для этой комнаты, где сияли зеркала и тикали со стен, будто по ним скатывались капли воды, многие часы: германские, которые показывали время с полудня, от заката — по счету богемскому, от восхода — по-вавилонскому, с полуночи, как в латинской церкви. Посреди комнаты на легких витиеватых подставках стояли медные чаши, и в этих чашах курились благовония.
У Семена закружилась голова. Он таращил глаза, но не видел хозяйку.
— Здравствуй, казак, — сказали откуда-то сбоку.
Косясь на зеркала, Семен развернулся, сначала телом, потом неловко, чтоб не приметили, ногами.
В кресле у стола (а над столом поднимались шкафы, наполненные книгами) сидела женщина.
В смятении своем Семен не разглядел и не запомнил ее лица, а может быть, он его и не видел. Он поклонился, торопливо достал из-за пазухи кожаный мешочек, шагнул к столу и положил его возле белых, тонких, без единого перстня рук.
Семен не видел-таки лица боярыни. Не видел, как схватилась за сердце, как жадно побежала глазами по латинским словам.
— Ты знал его, казак?
— Знал.
— Ты его давно видел?
— Давно. |