|
Извинение пришло несколько дней спустя, но оно было лишь прелюдией к очередному Отказу. «Мне хотелось бы верить, что в Америке был такой художник, как Джулиан Барбер, — писал редактор, — но из этого не следует, что Томас Эффинг и Джулиан Барбер одно и то же лицо. Даже если бы это было так, без копий произведений Барбера мы не сможем судить о художественном направлении и ценности его творчества. Раз вы пишете, что он был неизвестен, значит, логично было бы заключить, что мы говорим не о выдающемся таланте. А если это так, то нет смысла уделять ему внимание на страницах нашего журнала. В своем предыдущем письме я предположил, что у вас в руках материал для интересного романа. Беру свои слова назад. То, что вы предлагаете, — не более чем иллюстрация к описанию нарушения психики. Само по себе оно, возможно, и представляет интерес, но к искусству не имеет ни малейшего отношения».
На этом я и остановился. Если бы я хотел, то, вероятно, достал бы где-нибудь одну из репродукций картин Барбера. Но вообще-то мне казалось, что лучше не знать, каковы на самом деле его произведения. После того как я столько месяцев слушал рассказы Эффинга, у меня постепенно сложилось собственное представление о его картинах, и теперь я понял, что не хочу расстаться со своими иллюзиями. Опубликовать некролог было бы все равно что разрушить сложившийся образ, а стоило ли? Каким бы великим художником ни был Джулиан Барбер, его полотна не превзошли бы те, которые подарил мне Томас Эффинг. Я нарисовал их для себя по его словам, и в моем сознании они были совершенными, всеобъемлющими, более яркими в своем отображении реального, чем сама реальность. И пока я оставался в мире своих образов, я мог дополнять, додумывать их и жить в этом мире иллюзий.
Дни мои проходили в блаженном безделье. Кроме элементарных дел по дому, никаких серьезных обязанностей у меня не было. В то время семь тысяч долларов считались немалым состоянием, так что необходимость думать о будущем надо мной не висела. Я снова пристрастился к курению, много читал, бродил по улицам Манхэттена, завел тетрадь для литературных набросков. У меня получилось несколько небольших очерков и скромных прозаических опытов, обычно я читал их Китти, как только заканчивал над ними работу. С самой первой нашей встречи, когда я потряс ее своими разглагольствованиями о Сирано, она верила, что из меня выйдет писатель, и вот теперь, ежедневно сидя за столом с пером в руке, я думал: ее предвидение сбылось. Из прочитанного тогда меня больше всего привлекал Монтень, и, в подражание ему, я пытался основывать то, о чем писал, на собственном опыте. Даже когда замысел уводил меня в туманные и далекие края, я не обманывался насчет того, что хорошо их знаю, я просто был предельно искренен в описании своей жизни. Всего, что тогда насочинял, я сейчас уже не припомню, но если поднапрячься, то малая толика вспоминается: рассуждение о деньгах, например, и еще одно, побольше, — о самоубийстве в форме дискуссии с Жаком Риго, малоизвестным французским дадаистом, который в девятнадцать лет заявил, что дает себе десять лет жизни, а потом, в двадцать девять, верный слову, застрелился в назначенный день. Еще, помню, я занимался кое-какими изысканиями о Тесле; это входило в план работы над статьей о наступлении техники на природу. Однажды, слоняясь по магазину подержанных книг на Четвертой авеню, я наткнулся на экземпляр автобиографии Теслы под названием «Мои изобретения». Впервые он опубликовал ее в 1919 году в журнале «Электрикэл Энджинир». Забрав маленький томик домой, я принялся читать. Через несколько страниц мне встретилась фраза, написанная на бумажке в «печенье-гаданье», полученном мной почти год назад в «Храме Луны». «Солнце — прошлое, земля — настоящее, луна — будущее». Записка все еще лежала в моем бумажнике. Я был поражен, узнав, что эти слова принадлежат Тесле, тому самому человеку, который и в судьбе Эффинга сыграл важную роль. |