|
В молодости он путешествовал по Западу и жил среди индейцев, он был невероятно мал ростом — меньше пяти футов — и весил меньше девяноста фунтов, у него росло восемь детей — все это было правдой. Меня особенно привлекло то, что в 1870-е годы некоторые его ранние творения выставлялись в Центральном парке, и, рассматривая фотографии той сельской местности, которую некогда представлял собой Нью-Йорк, я не мог не вспомнить о том несчастливом времени, которое я сам провел в парке. Я также выяснил, что лучшие годы творчества Блейклок посвятил созданию пейзажей с лунным светом. У него были десятки картин, похожих на ту, которую я видел в Бруклинском музее, тот же лес, та же луна, тот же покой. Луна в его работах неизменно была полной и всегда одинаковой: маленькой, совершенно круглой, всегда в центре полотна, льющей блеклый белый свет. Изучив пять или шесть таких лун, я ощутил, как они постепенно начинают отделяться от всего остального на картинах и перестают казаться мне лунами. Они превращаются в дыры в холсте, в белые отверстия в другой мир. Может, это глаз самого Блейклока. Белый круг, плывущий в пространстве, взирающий сверху на то, чего уже не существует.
На следующее утро Эффинг был готов приступить к делу. Не спросив ни о Блейклоке, ни о Бруклинском музее, он велел мне пойти на Бродвей и купить тетрадь и хорошую ручку. «Вот, — сказал он, — наступает время исповеди. Сегодня мы возьмемся за работу».
Вернувшись, я снова устроился на диване, раскрыл тетрадь на первой странице и приготовился писать. Я думал, что он для разминки назовет какие-нибудь основные вехи своей жизни: дату рождения, имена родителей, перечислит школы, в которых учился, — а потом перейдет к более важным событиям. Но все оказалось наоборот. Он просто заговорил, сразу же начав с середины своей биографии.
— Эту мысль подал мне Ральф, — начал он, — а осуществить помог Моран. Старик Томас Моран, с белой бородой, в соломенной шляпе. Он жил тогда на Лонг-Айленд и писал небольшие акварельки с видами залива. Дюны и траву, волны и свет, всякую такую пасторальную чепуховину. Сейчас туда ездят многие художники, а он был первым, он положил начало всему этому. Поэтому-то я решил назваться Томасом, когда менял имя. В его честь. С Эффингом было по-другому, над фамилией мне пришлось поломать голову. Может, ты и сам догадаешься. Это игра слов.
Я тогда был молод — лет двадцать пять — двадцать шесть, еще даже не женат. У меня был дом в Нью-Йорке, на Двенадцатой улице, но почти все время я проводил на Лонг-Айленде. Мне там нравилось, там я писал картины и мечтал. Дома теперь уже нет — а чего ты хочешь? Это ведь было давным-давно, а времена, как говорится, меняются. Прогресс. Бунгало и типовые дома пришли на смену той идиллии, теперь всякий кретин туда на своем автомобиле ездит. Аллилуйя.
Городок назывался Шорхем. И называется так по сей день, насколько мне известно. Ты записываешь? Я ничего повторять не собираюсь, и если не запишешь, то все пропадет навсегда. Не забывай об этом. Если не будешь выполнять свою работу, я тебя убью. Задушу своими собственными руками.
Городок назывался Шорхем. Судьбе было угодно, чтобы именно там Тесла построил свою Варденклиффскую башню. Я говорю о самом начале века, первом-втором годах, о Мировой Телеграфной Системе. Ты, верно, об этом никогда и не слышал. Джей Пи Морган субсидировал строительство, а Стэнфорд Уайт вынашивал архитектурные проекты. Мы вчера говорили о нем. Его застрелили на крыше Медисон-Сквер-Гардена — и после этого проект башни вылетел в трубу. Но то, что осталось, простояло еще лет пятнадцать-шестнадцать, башня в двести фунтов высотой, такую отовсюду видно. Громадина. Точно какой-нибудь робот-часовой, нависший над землей. Я сравнивал ее с Вавилонской башней: радиопередачи на всех языках, всякие дрянные людишки со всего мира болтают друг с другом — и все это в городке, где я жил. |